видна черная длинная рубаха. В высоких сапогах, он ступал по перрону мягко, со стариковской осторожностью и чуть заметной опаской, будто за ним следовала погоня. Однако на лице его виделось нечто царственное и мужицкое — одновременно.
Кондрат, широко стоявший на пути, сдернул шапку и низко поклонился старцу. Толпа вслед за Кондратом обнажила головы. Путевой мастер Алексей Буланов, толкнув в бок Кондрата, приказал:
— Сила-мать, багаж помоги вынести!
Сам же Алексей, подбежав к Толстому, подставил плечо под руку — и тот пошел легче. Только теперь и разглядел Кондрат, что граф, словно ранимый ледяным дождем, ознобно дрожал и выглядел нездоровым. Принимая багаж, Кондрат крикнул Алексею:
— Шубу, шубу-то ему запахни, не ровен час — лихорадку надует!
По-над толпой прокатился другой голос:
— Не вести его надо, а на руках нести!
Граф виновато улыбался на мужицкую ласку и с давней и близкой болью кланялся толпе: «Спасибо! Спасибо!». Его проводили на вокзал, а потом повели в дом станционного начальника.
В ту осень рано пал холод. Пора стояла унылая и ветреная. С недальних остылых полей густо несло отошедшим хлебом. Дух его еще держался в неприкрытом жнивье, в несжатых по какому-то горю делянах. Кондрат, шагая рядом, засматривал в лицо графа. По блеску глаз и повороту головы в сторону полей силился разгадать тревогу и желание, смуту и заботу далекого, но с виду родного человека.
Но как заглянешь в непроглядную душу великого старца? Что бы насказала душа о его пути-дороге?.. Думы горячили и волновали Кондрата, а ответа на вопросы сердца не приходило. Чувству трудно отвечать — этого не знал астаповский мужик. Он по-крестьянски просто и грубо хотел повести графа в его высоких сапогах на голодные поля, в свою родную деревню, где под каждой крышей нужда, холод и тьма. Но в том безрадостном желании вдруг явился страх: а хватит ли силы у старца, чтоб вместе с мужиками околесить белый свет, чтоб землю осеять завязным хлебцем добра?
...Ступив на порог чужого дома, граф обернулся, оглядел, что виделось окрест, и благодарно поклонился мужикам, несшим за ним багаж. На лице его что-то прощальное: вот, мол, не думалось и не мечталось так-то встретиться.
Тоска и вопрос в глазах старика смутили мужиков. Но когда Лев Николаевич скрылся в дверях, согласно и мягко загалдели:
— У станционного оно гоже. Граф все-таки — довольства и покой графские надобны...
— А лучше б его на печку нашу, озноб сбить — в одночасье оздоровел бы...
— Бог даст, и тут сдюжит старик...
Поговорили и разбрелись: кто в кабак, а кто в деревню ко дворам. Один Кондрат не знал, куда податься. Вышел на обезлюдевшую платформу, помог Михею Силычу, станционному сторожу, зажечь фонари. Темнота слегка подалась от вокзала, погустела. А на душе Кондрата не легчало. Водка остыла в жилах и больше не подогревала.
* * *
От станции до Кондратовой деревни версты три-четыре, а как это далеко, если не хочется идти! Кондрат досадовал на себя, что оробел и не поговорил с графом, не спросился прийти к нему, чтоб выложить свои думы о воле-волюшке и людском хлебе...
Кондрат повернул к пакгаузу, к грузчикам. Окончив навалку соли, мужики лежали на соломе под навесом. Вымотанные работой и водкой, они мертвецки спали, раскидавшись кто как. Не спал один Егор, старшой поденщиков. Он мучился грыжей, сидел поодаль, скрючившись, крестился и матерился. Ведерко с невыпитой долей водки стояло рядом. Егор смачивал оторванный кусок от рубахи, совал к больному месту и на минуту-другую замирал.
Подошел Кондрат. Егор поднял бороду, обрадовался живому человеку:
— Кого сустретил-то, мил друг?
Кондрат промолчал, сел рядом.
— Может, он отговор от мужицких болестей знает, а? — взмолился Егор.
— Не-э, граф — по иной части. Душу унять он, говорят, мастак... А хворь твою словом не уймешь.
Кондрат тихонько разговорился о Толстом, что знал сам и что навыдумывали о нем мужики.
— Што ты мне все это говоришь: пахать и печки класть ловок, сапоги тачать и книжки писать горазд! Вот бы грыжу вправлять умел твой граф... — распалялся от боли и разговора старый грузчик.
— От натужести болесть у тебя, Егор. Купец Мармыжкин в ней виноватый. Его и кори.
Кондрат спросил у старшого заработанные деньги, допил Егорову водку и отправился в деревню. Шел не обычной дорогой, чтобы не попасть в кабак и не оставить там заработок. В голове посветлело от выпитого, и сладко представилось Кондрату: идет он по крестьянским полям вместе с графом Толстым, в руках по ореховому подожку, в котомках — по краюхе хлеба, а впереди — широкая Россия...
* * *
Как-то вот так, свежо и откровенно, плелись-выплетались воспоминания о вчерашнем дне. Ни капли не обронила память.
Тем вечером, когда засветился ободок рано пополневшей луны, полевой дорогой мужик забрел на кладбище. Там-то и очнулся Кондрат от загадочных видений — потерялся светлый старец, пропал средь крестов вместе с ореховой палкой и краюшкой хлеба. Страшно стало одинокому человеку, и тогда позвал Кондрат покойную Ульяну, с того света жену позвал.
Но о чем говорил с ней — того не вспомнить. Память вдруг круто повернула его мысли в совсем далекие дни. Трудно даже поверить, что были такие дни в живой жизни Кондрата.
...Неслышно текла ночь, ветер утих и не бил в окошки, не просился в избу. Кондрат все так же недвижно лежал на сундуке, подложив руки под голову. Облонок луны завалился за крыщу, и темнота тут же смела оконные кресты с пола.
На печи, угревшись, посапывал Антошка. Одинокого Кондрата все безжалостнее окутывали воспоминания. Были те далекие дни — не соврала память. Была и жена у Кондрата — умная, работящая, красивая. Молодая красота запросила еще красоты: и тогда милая Ульяна принесла счастливому Кондрату крохотного мужичка — сына Антошку. С неистовым криком явилась на свет кроха. Чудилось, сама радость кричала о праве своем. И не думалось тогда счастливым, что в том радостном крике сгорит молодая мать. Как сорвавшаяся звезда с небес, озарилась на миг и угасла, сверкнув напоследок тихой бабьей мольбой: «Натопить бы печь березой...». Разве ослушаешься близкого человека в его предсмертном желании?!
Кондрат бросил в сани топор, запряг кобылу, вывел