ее на задворки. Там огляделся пугливо и, прыгнув в розвальни? дал волю себе и лошади... Песню запел. Девичью песню затянул, чудак.
Вечор ветер мой
Мине ко-о-сы расплетал...
Запел как запелось, как в сердце екнуло от Ульяниных слов: «А то не ехай... Ветер воет...»
И ветер выл, и ехать надо было, и песня запелась, но думал Кондрат о другом: кто из бар помилосерднее, в чей лес завернуть, где поукромнее местечко отыскать, чтоб не скоро хватились порубанной березки.
Утречком-от заплетал...
Да эх ника-а-ак...
Брюхатенькая Муха, всегда голодная в хомуте, пьяненько перебирала лохматыми ножками и, косясь на Кондратову песню, норовила убежать от нее в снежную заметь.
Да эх никак!..
И ветер, и Муха, и песня — все застыли у недальнего леса. День уходил, и другого места искать не давало время. Да и ответ, подумал Кондрат, один придется держать, без выбора, за всякую березку — полную меру, если дознаются. И все же с тайного следа решил свернуть. Помилует бог — укроет метелица воровскую дорожку...
Обогнув окраинный подлесок, понятливая Муха протащила сани в лохматый ельник, в затишинку, от сквозняка брюхо поберечь. Заноровилась — ни с места. Кондрат улыбнулся лошадиной сметке. Накинул петлей вожжи на пень и, захватив топор, пошел оглядеться.
В лесу витает сказочный говорок. Стылый и покойный воздух равно всем дает сказать свое: и упавшей с дерева ветке, и заскучавшей по лету птице, и обиженному зверю... Хрустнет снег под лапой заблудного волка, прокряхтит мороз под ветром, скрипнет поясница застарелого дуба — все слышно на лесной свободе.
Кондрат вышел на сугробную опушку. С ее окраины неровным рядком, а то и малыми толпами сходили березки. Они тянулись куда-то вглубь, смешиваясь там со всеми другими обитателями леса. В том березовом рядку — молодицы и старухи, стать к стати и калеки тут же, сухие мощи и здоровухи, налитые соком. Каждой березке — своя доля, своя дорожка и в лес и в небо. Стоят без обид и зависти друг к другу. Стоят, словно монашки в белом храме, и берестяным шепотком нагадывают себе божию судьбу.
«Сколько тут свободы!» — сердце зашлось от редкого чувства. Забыл, зачем пришел сюда — так хорошо стало Кондрату. Чего-то своего захотелось прибавить к общему лесному голосу. Добежал до крайней березки и, оминая лаптями снег возле нее, вдруг снова песню запел. Теперь он запел ее Ульяниным голосом. Мягко и грустно стлалась девичья песня по лесным сугробам, наделяя радостью и печалью каждую березку.
На исходе дня вдруг ожило солнце. От какой радости зацвело оно?.. И так это было некстати: словно кровью выпачкало березы. Минуту спустя они уже пылали в закатном огне. Вспомнил Кондрат: рубить надо!
Какую рубить?! Поначалу выбирал ту, что поубоже, за которую нестрого спросится. Выбирал, выбирал да и плюнул: бог-то его Ульяну-красну без выбора — под косу смертную!
...Вот она! Бледная, в жарком вечернем наряде из сугробов вышла. Сама к смерти вышла! И слова не шепнула — отдалась. Кондрат, лихо заломив шапку, с мужицким «ахом» влепил топор по самый обух в белую мякоть березки. Еще и еще раз! Топорный звон повис в воздухе. В падении теряя румянец, она рухнула в сугробину. Никакому солнцу теперь не достать до нее, ни обласкать, ни жаром зажечь сошедшую с корня березку. Но Кондрат знает, каким еще целительным огнем она пропылает в печке на усладу умирающей Ульяне. В страхе и безнадежной радости подумалось молодому мужику: ужели в этой смерти — Ульянина жизнь? «В смерти — жизнь?!» — ужаснулся вдруг Кондрат безумной догадке и еще отчаяннее принялся рубить упавшее дерево.
Лес, давно не слыхавший топора, чутко ловил звон точеного металла и плеск березового крошева. Ловил, и тогда подолгу держался в стылом воздухе каждый удар Кондрата. Не слышал себя Кондрат — будто не его, а чью-то чужую порубку доносило эхо...
С тем эхом и принесло смертный крик Мухи.
«Волки!» — зазвенел над ухом топор. Обалдел мужик. Распахнув полы армяка, будто на крыло лег и нелюдимой птицей метнулся через опушку на дикий зов лошади. Обогнув зеленые островки ельника, Кондрат нырнул в затишинку, где оставил Муху. Обрывок вожжей на пне да куски окровенелого снега на санном следу — ничего другого не застал. Грозясь топором, Кондрат побежал по следу в чащу, куда угнала кобылу бешеная волчья свадьба. Саженях в двадцати на обмороженных кустах орешника висели сани. Какой силой их затащила жеребая Муха — не сообразишь сразу. Та же сила, видно, сорвала и самую лошадь с оглобель. Куда загнал ее материнский страх?
Муха уже не звала хозяина. Где-то шла безголосая голодная битва. И на жизнь и на смерть шла! В отяжелевшем брюхе лошадь несла свою новую жизнь, в свадебной гонке нагуливалась будущая волчья жизнь. И та и другая в лесной свободе искали чужой смерти.
След той смертной битвы кидался из стороны в сторону, забегал в заросли и выбрасывался на опушки, нырял в провалы сугробин и пустоту леса. По кровавым ошметкам снега и шерсти Кондрат видел, что теряла жизнь Муха, а не волки.
Возле обожженного летней грозой клена, на краю просеки, куда вывел след погони, сунув лапы в снег, стоял мертвый переярок. Видно, по молодости подставил свою морду под удар копыта — так и зачумел насмерть, выкатив прожорливые бельмы на лоб. Кондрат — дальше. Все гуще и гуще кровь в разворошенном снегу. Смертным духом ударило, когда подоспел Кондрат. Лежа на боку, в последних силах Муха отбрыкивалась от волчьей своры.
Березу не рубил так ради жизни Ульяны, как теперь он ухал топором по черепам и голодным ребрам хищников. По-звериному рубился он за кормилицу Муху. Оставив замертво лежать трех матерых возле кобылы, Кондрат рванулся в погоню еще за двумя. Но обессилел и остановился. Сухопарая сука, важно мотнув сивым правилом, скрылась с молодым кобельком в посинелом осиннике. Ни Кондрату, ни собратьям-соперникам теперь не помешать их сладостной любви ради продолжения звериной жизни.
Кондрат повернул к издыхающей Мухе: Шагах в пятнадцати от нее в ознобной истоме стоял лобастый материк. Он словно любовался дерзким налетом своих сородичей, в сатанинской ухмылке скалил зубы. Кондрат,