и – нос в платок. Молчит, понятно. Да разве девка на такой вопрос может при всех ответить? Этого чекист не учел. Принял ее молчание за согласие, щелкнул каблуками и ушел. Попереживал, понятно, но ничего – переболел.
А потом выяснилось, что оба они из Костромы. Тогда совсем корешами стали.
Протасов хлопает Чучкалова по плечу. Ему хочется поговорить с земляком о Даяне, но он слышит вдруг знакомые шаги за спиной, быстро оборачивается.
– Кого я вижу!
Начальник заставы лейтенант Грач стоит перед ним красивый, молодой, наутюженный, словно только что с магазинной витрины.
– Ну как, женатый небось? – радостно спрашивает мичман.
– Вроде бы.
– Ты не юли. Женитьба – шаг серьезный.
– Штамп в удостоверении есть.
– А жены нет, что ли?
– Пока нет… – И не выдерживает дурашливого тона, обнимает мичмана, тащит его на скамью под вишнями. – История вышла прямо как у Ромео и Джульетты. Увидел и – в лепешку. Ну, думаю, была не была. Подхожу и говорю: «Я человек военный, рассусоливать мне некогда, пошли в сельсовет».
– Так и сказал?
– Ну… почти.
Мичман трет шею, усмехается чему-то своему.
– Ладно, трави дальше.
– Точно говорю. Уломали в сельсовете. В пять нас расписали, а в семь я уехал. Вот гляди: Грач Мария Ивановна.
– Постой. Ты что же – в свадебную ночь уехал?
– Не в, а до. Я же говорю: отпуск кончился.
– Ну даешь! Не дай бог, мои моряки узнают.
– Смотри не болтай, – серьезно говорит Грач. – Она же скоро приедет.
– А ты знаешь, какая обстановка на границе?
– Да ну тебя! Вся жизнь у нас такая. Тишины ждать – холостяком останешься.
Они молчат, обмахиваясь фуражками. Солнце палит из-за реденькой облачной, вуальки, сушит полынь у дороги. С вишни падают в пыль мохнатые гусеницы, торопливо уползают в тень под лавку.
– Давай сегодня ко мне, – говорит мичман. – Поговорим за жизнь. Политрука тоже прихвати, пусть отдышится после инспекторской.
– Она еще не кончилась.
– Вечер же свободный. Приходите. Графинчик найдется. Дедов, правда.
– Зеленым фуражкам красные носы не идут.
– Так они только от белой краснеют.
– Не выйдет, – говорит Грач. – Тебе сегодня снова в секрет. Ориентировка получена…
Но вечером они все же встречаются. Сидят втроем на скрипучей койке в тесной канцелярии, покуривают, говорят «за жизнь». Политрук Ищенко сосет папиросу, пускает дым в открытое окно, устало жалуется на придирчивого майора, принимавшего строевую. Грач больше помалкивает, только все улыбается чему-то своему. А мичман, еще не остывший от утренней стычки, гнет свое:
– Не поддавайся на провокацию! – говорит он так, словно кого передразнивает. – Все в реверансики играем! Ах, бонжур, мадам! Ах, простите! Не доиграться бы… Сегодня они мне на фарватере пробоину вляпали, а завтра, может, и в наших водах обстреляют. Опять утираться? Они привыкают к наглости, а мы – к робости. Нет уж, боец есть боец. Наше дело не в дипломатию играть – давать сдачи. Иначе, глядишь, и драться разучимся.
– Не расходись. Не те это разговоры, какие сейчас нужны, – перебивает его Ищенко. Он аккуратно тушит окурок и встает. – Бойцу нужна вера, а не сомнения.
– Вот рубанут они нас, послушаешь тогда, что бойцы скажут.
– Тогда они будут воевать, а не разговаривать. И может, еще злее будут, потому что все знают, сколько терпели.
Грач недовольно морщится.
– Бросьте вы. Мне еще жену надо дождаться.
– А чего тебе? Штамп есть – и радуйся.
– А ты чего тянешь? Даяна – девка что надо!
– Не знаю. Вот было бы, как в армии. Приказ – и женись, не рыпайся.
– Назначили бы тебе по приказу бабку Феклу. А Даянку твою кому другому – приказом, – поддразнивает Грач.
– Ну ладно, расфилософствовался.
– Ты сам начал.
– Разве? – Мичман растерянно трет нос. – Так я хотел, чтобы приказом-то… это… Даянку – мне…
Они втроем выходят на крыльцо, вместе отправляются к причалу. Еще издали мичман замечает на мостках белое платьице Даяны. На палубе катера, живописно облокотившись на зачехленный пулемет, стоит старший матрос Суржиков и что-то говорит девушке, показывая в улыбке все свои великолепные зубы.
– Ну я ему! – тихо говорит Протасов.
Ищенко громко кашляет. Мичман сердито взглядывает на него, а когда снова поворачивается к катеру, то видит одну – только Даяну. Суржиков сгинул, словно его и не было.
Политрук смеется, поощрительно хлопает мичмана по плечу.
– Чувствуется выучка…
Протасов тяжело прыгает на мостки, отчего стонут пересохшие доски, и Даяна едва удерживается на ногах, цепляется за невысокий борт.
– Все по местам! – командует он. На ходу берет Даяну за подбородок, быстро целует ее в испуганно сжавшиеся губы. И перешагивает на катер.
Даяна стоит не шелохнувшись, не опуская глаз, и ее лицо рдеет, то ли от смущения, то ли от вечернего солнца.
…Ох уж эти вечера! Утро с его бодростью и надеждами напоминает пустую корзину Даяны, идущей на виноградник. Корзину, которую предстоит наполнить. А вечер! О, вечер – это тоже вроде корзины, только не пустой, а уже опустевшей. Когда тело гудит радостью исполненного, когда позади заботы и можно уже не спешить, не тревожиться, а просто радоваться удачному дню и предстоящей ночи. Вечер – это когда из светлых глубин усталости всплывает второе дыхание и хочется петь, и любить, и глядеть, как великая художница-заря перемешивает краски на небе, на зеркале Дуная, на лицах людей.
Для всех вечер – окончание дня, для пограничников это прежде всего начало ночи. Вот и он, мичман Протасов, вместо того чтобы в этот час быть рядом с Даяной, стоит у окна рубки, глядит на неподвижные темные камыши, на красный шар солнца, скачущий, словно мяч, по гребенке дальнего леса. Вместо того чтобы сидеть у любимой вербы на околице и сдувать комаров с плеч девушки, он, Протасов, уходит на свой ночной пост, где тишина будет тревожной, неподвижность – напряженной, затаенной, опасной…
– Товарищ мичман, может, поднимемся повыше точки? – Голос у Суржикова подчеркнуто равнодушный, с зевотцей. – Поднимемся, а ночью поплывем по течению без мотора, тихо, как в секрете. А?
Катер, монотонно гудя, выходит из протоки. Солнце быстро тонет в камышовых плавнях, вскидывая высокую зарю. Дунай полыхает расплавленным металлом. По-над чужим берегом в серой тени лежат белесые хвосты ночного тумана.
Ближе к рассвету, когда тонюсенький серпик ущербной луны выкарабкивается из-под тучи, «каэмка» снимается с якоря и бесшумно плывет по струе вдоль берега. Течение разворачивает катер, покачивает его, словно податливый плот на стремнине. Тускло поблескивает палуба. Шевелит длинным стволом крупнокалиберный ДШК на носу. В люке у ног Протасова шумно дышит механик Пардин.
– Покурить бы, – с хрипотцой в голосе говорит