«Да, благородство не скроешь: „Сердце — Даме“. Все-таки дворянин», — заметил про себя Асанов.
— Я гордился своей любовью. Это была, уверяю вас, высокая трагедия… Но теперь я — философ. Я люблю Шеллинга, почитаю Владимира Соловьева. И Ницше, Ницше — как же я мог его забыть? Он по-прежнему мой кумир. Помните, в «Рождении трагедии» он вспоминает дюреровскую гравюру «Рыцарь, смерть и дьявол»? Ницше сравнивал рыцаря с Шопенгауэром. А я вижу себя на месте этого рыцаря, «закованного в броню… с твердым, стальным взглядом, уверенно, но без всякой надежды мчащегося по дороге ужасов…», сопровождаемого с одной стороны смертью, а с другой — дьяволом!
Асанов ужаснулся, он не мог дальше спокойно слушать собеседника:
— Да вы заговариваетесь. Минуту назад вы говорили о любви и вдруг о враге рода человеческого. Как это связано? Может быть, я вас неправильно понял?
Глаза солдата-философа горели.
«Угли какие-то, адские угли, а не глаза!» — подумал поручик, насторожившись.
— Владимир А-а-аскольдович… — Смирнов перешел на полушепот. — Я не заговариваюсь, нет! Я начинаю свою песнь о Любви, любви вечной, любви убийственной — между смертью и дьяволом! Вы думаете, я погибну от пули какого-нибудь ничтожного япошки? Ничуть не бывало. Если мне и суждено погибнуть, то лишь от любви… Я творил эту любовь, или она творила меня как поэта? Но я не погибну никогда. — Смирнов остановился, о чем-то задумавшись.
Асанов почувствовал, как неприятно заныло где-то под ложечкой. «Господи, спаси и сохрани! Точно, бесноватый. Зачем я только с ним связался?» Однако отступать было некуда — поручик не мог позволить себе спасовать. Оставалось только слушать, что же еще выдаст вольноопределяющийся Смирнов.
— Теперь я, кажется, действительно сбился, — удивленно произнес он. — Я обещал рассказать о своей любви. Для меня Она была прекрасна. Хрупкая, словно статуэтка из фарфора. Бывают такие хрупкие фарфоровые танцовщицы — мейсенский бисквит. Глаза Ее были печальны и глубоки, как небесная синева… Вот видите, во мне опять просыпается поэт. Я посвящал Ей сонеты, целые циклы, венки сонетов! Каждый миг нашей с Ней близости… Не улыбайтесь так цинично, поручик, — я не о том! Это была высшая, мистическая близость, и каждый ее миг я бережно выписывал в душе, я огранял его, как искусный ювелир ограняет алмаз или, скажем, изумруд. Я был убежден, что наша с Ней встреча — провидение. Понимаете, мне было явлено чудо Божие! Вы верующий человек, вы должны понять.
— Да, я верующий человек, и я понимаю, но…
Смирнов сделал жест, призывающий собеседника к молчанию:
— Ни слова, прошу вас! Не прерывайте меня — я опять собьюсь. Так вот, Она была очень гордая девушка. Давеча вы приняли меня за поляка и не совсем угадали, а вот Она была настоящая «гоноровая панна». Древнего шляхетского рода, не захудалого какого-нибудь — с сарматской родословной, ее отец был богат сказочно, родовой замок имел где-то в Мазовии. Звали Ее Гражина. Красиво, правда? Даже в имени чудится что-то средневековое, неприступная башня отцовского замка. Она никогда, ни разу не призналась мне в любви, и все же, я всегда буду в этом уверен, — любила меня со свойственной для женщин Ее нации страстностью: неистово, ревностно. Но как Она была горда! Я думаю, из гордости Гражина долго не открывала мне своих чувств. Но я, — Смирнов задыхался, и на лбу его выступила испарина, — я прозрел Ее существо насквозь, потому что мне дан великий дар…
«Бесноватый, маньяк и параноик», — прокомментировал про себя поручик, в душе уже потешаясь над солдатом.
— Я ведь, любезнейший, не только поэт в прямом смысле этого слова. Я прозаик и пишу романы. Читатель упивается моей прозой.
«О Господи! Он еще и графоман». Асанову казалось, что перед ним персонаж трагикомедии, которая вот-вот перерастет в трагифарс.
— Вы известный прозаик? Как интересно. Но я почему-то никогда не слыхал о ваших сочинениях. — Владимиру Аскольдовичу было страшно интересно, что же он услышит в ответ.
— Я бы попросил вас не обижаться, — чуть смутившись, отвечал вольноопределяющийся, — но ведь в военной среде мало читают — печально, но факт. Я нисколько не хочу обидеть вас. Вы несомненно читали мои романы, но дело в том, что печатаюсь я под псевдонимом и, уж простите, вам его не назову.
— Допустим, это так, — удовлетворился Асанов.
— Ничего удивительного в том, что вы мне не доверяете, — я ведь и это чувствую. Я и сам себе не вполне доверяю. Нет-нет да и заговорит во мне такое, что я сам себя не узнаю. Сам временами не понимаю, я это или кто-то другой на моем месте.
«Свят, Свят, Свят Господь Бог Саваоф!» — мысленно перекрестился обескураженный командир третьей роты, ограждая себя от нечистого в облике собственного подчиненного.
— Когда я написал свой первый роман, — продолжал Смирнов, не обращая внимания на реакцию собеседника, — то была довольно банальная история, скучный сюжет, да дело и не в содержании. Я вдруг заметил, что вымышленное мной — написанное на бумаге — начинает сбываться в реальной жизни. Не удивляйтесь — именно так. Я стал встречать свои персонажи, со мной происходили события, которые я сам придумал и описал! Люди вели себя так, будто они герои моего романа. Действовали, так сказать, по воле моего пера. И тогда я понял, что у меня великий дар. Я — Жизнетворец и Демиург! В общем, нетрудно догадаться, что я написал роман о своей Великой Любви, и героями его стали я и Гражина. Конечно же, Она доверилась мне и ответила взаимностью точно так, как должно было произойти по сюжету.
Асанов произнес в шутливом тоне:
— Петр Станиславович, только я вас попрошу не делать меня персонажем ваших произведений.
В душу поручика уже закралась мучительная тревога.
— А зачем мне это? Я вовсе не намерен писать об армейской жизни и кадровых офицерах: сюжет был бы слишком пресным и прямолинейным, — без тени смущения ответил вольноопределяющийся. Поручик смолчал.
— Так вот. Представьте Гражину, не знавшую до тех пор снисхождения ни к одному мужчине, а вы, конечно, понимаете, что за Ней волочилась вереница поклонников. И вдруг я стал для Нее предметом обожания, все, что я ни делал, казалось Ей совершенным. Каждое мое слово, каждую мысль Она считала чуть ли не гениальной. Таким образом, мои чувства передались Ей, но вот тут-то я, повинуясь моей противоречивой природе, захотел большего. Чувствуя безграничную власть над Гражиной, я стал упиваться этой властью, стал испытывать Ее терпение, доводить Ее чувства до пароксизма. Я стал изменять Ей со случайными женщинами, даже с продажными девками, вызывая приступы неудержимой ревности. Я оскорблял, унижал мою Гражину. Сделал Ее просто игрушкой в своих руках. Знаете, в Нидерландской Индии, на островах, существуют колдуны, обладающие таким даром внушения и властью над выбранными ими людьми, что те, несчастные, становятся марионетками в их руках и готовы, не рассуждая, исполнить любое желание хозяев, даже пойти на преступление. Лишая людей воли, эти властители душ делают их своими рабами.
— Вы хотите сказать, что подчинили себе волю Гражины? — немедленно спросил поручик, уже видя в Смирнове чудовище, но еще не желая в это поверить.
— Мне велела сделать это моя необузданная натура. Я получал от этого наслаждение. Подчинив своей воле Гражину, я стал проводить подобные опыты на других людях, делая их героями моих романов. Романы становились все авантюрнее, скандальнее — публике всегда это нравится. Следовательно, жизнь моя менялась, повинуясь сюжетам: я стал запойно пить, обманывал, пускался в авантюры, предавал близких, и, естественно, мне все сходило с рук. Таким образом, я превратился в вампира страсти, в величайшего злодея и циника.
— А что стало с ней? — вырвалось у Асанова.
— Унизив Ее до предела и насладившись властью над Ней, я вдруг потерял интерес к этой женщине. Она, как вы понимаете, оставить меня не могла, домогалась моего общества, умоляла быть с Ней, устраивала истерики, неистовствовала. И в результате… — Смирнов прервался на мгновение: пуля просвистела у самого его уха — на лице солдата появилась странная гримаса, в которой можно было прочитать одновременно восторг и ужас. — В результате Она лишилась рассудка. И бог, этот бог, в которого вы — о sancta simplicitas![54] — столь истово веруете, не покарал меня, не испепелил, а словно с интересом продолжал наблюдать за моими проделками!
Асанов перекрестился:
— Не испытывайте терпение Божие, безумец! Вам неведома Его безграничность, но вы не знаете также, какая кара может ожидать вас!
— Бросьте! Хватит об этом. Я давно уже не выношу сказок о боге! Они завораживали меня в детстве, но детство кануло в лету. Только Гражина… Знаете, что сделала Она, когда помешалась? Она взяла два обручальных кольца и пошла в православный храм, в Преображенский собор, там, в Петербурге. Но это не важно, что за собор, главное, Она отважилась сменить веру, а ведь тем самым Она запятнала позором свой древний католический род. Так вот, Она пришла к православному попу… (Асанова передернуло от этого слова, но он хотел знать финал истории и не остановил говорящего) и стала умолять того, чтобы он перекрестил Ее и обвенчал со мной. Вы внимательно слушаете? Она хотела, чтобы он обвенчал Ее со мной, когда я уже не желал Ее знать, да и вообще не присутствовал при этом! Поп готов был совершить обряд крещения, но от подобного венчания категорически отказался, как Она его ни умоляла. Не добившись своего, Гражина сама надела на палец кольцо, а второе прислала мне, умоляя носить не снимая, и хотя бы таким образом связать свою судьбу с моей. Я счел это бредом обезумевшей женщины. После моего категорического отказа Она угодила в сумасшедший дом. На этом, казалось бы, все и закончилось, но с некоторых пор меня терзает то ли чувство вины перед Ней, то ли… В общем, я даже не знаю, как это назвать. — Он замолчал, сделав глубокий выдох, словно груз, лежавший на его сердце, стал легче.