Асанов боковым зрением едва улавливал происходящее вокруг. Вот слева рухнул с раскроенным ударом офицерского меча черепом старший унтер Завалишин — на сей раз не повезло ему, охотнику на соболя откуда-то из-под Читы, успевшему немало японцев насадить на свой, как он утверждал, заговоренный штык.
«Не помог тебе, унтер, штык!» — подумал поручик, еле успев подставить шашку под меч того же самурая. Над ухом Асанова зазвенело:
— До-о-горю с то-бой и я!
Смирнов с размаху вонзил штык в самую грудь разъяренного японского офицера. Кровь брызнула на Асанова.
— Петр, как вас там… — закричал он. — Вы бы почище работали!
Асанов удивился своему черному юмору — раньше он такого за собой не замечал. Вольноопределяющийся тем временем уложил другого японца, намерившегося было поразить ротного справа, и опять затянул:
— То-о не ве-етер ве-е-етку клонит!
— Да вы что, других песен не знаете? — переводя дух и вытирая катившийся по лицу пот, поинтересовался поручик.
— Когда я в азарте, мне другие на ум нейдут! — откликнулся Смирнов и продолжал петь, усердно отбиваясь от наседавших отовсюду солдат императорской японской пехоты.
Асанов поразился: «Вот уж действительно — ни штык, ни пуля не берут. Всё ему как об стенку горох! Броня у него, что ли, под гимнастеркой? Видно, врагу рода человеческого он действительно зачем-то понадобился».
Тем временем полк редел, а противника все не становилось меньше. Бойцов у Асанова почти не осталось, а те, что еще были живы, — израненные, в гимнастерках, ставших из белых кроваво-бурыми, — сопротивлялись бесчисленным японцам из последних сил.
— Царствие тебе Небесное, третья рота! Прибыло сегодня полку архангельского! — закусывая в кровь губы, простонал ротный командир.
Один Смирнов умудрился до сих пор не получить и царапины — его алые погоны по-прежнему контрастировали с белоснежной, выстиранной накануне форменной косовороткой и такими же идеально чистыми шароварами-галифе.
«Ни единого пятнышка! Крылья бы ему еще — совсем ангел Божий!» — залюбовался солдатом Асанов и тут же поймал себя на безумной, но спасительной мысли. В отчаянные минуты, когда уже не остается никакой реальной надежды на лучшее и человек готов ухватиться за малую тростинку, протянутую ему неведомой силой, он может поверить в самое невероятное. «А что, если, — думал Асанов, — Господь являет мне чудо? Что, если этот, с виду порочный, человек и есть мой ангел-хранитель?»
Теперь поручику казалось Божиим чудом то, что Смирнов, всюду следуя за ним, прикрывает его своим телом, хотя всякому стороннему наблюдателю, будь он свой брат русский или японец, было видно, как поручик Асанов сам старается укрыться за спиной отчаянного красавца солдата. Такова уж природа человеческая — выдавать желаемое за действительное, к тому же так часто реальность оказывается чудеснее самой невероятной окопной байки!
Уверовав в то, что Сам Господь послал ему заступника, командир уже практически не существовавшей третьей роты N-ского пехотного полка вместе со своим певучим «небесным» покровителем героически сдерживал натиск целой роты японцев. Впрочем, сопротивление противник встретил достойное, так что в его рядах бойцов тоже сильно поубавилось.
Прикрытый Смирновым от очередного удара, Асанов увидел вдруг прямо перед собой искаженное воинственной гримасой благородное лицо вражеского офицера.
«Судя по всему, тоже командует у них ротой», — только и успел подумать поручик, как вольноопределяющийся с воплем «Не-е су-удьба мне-е жи-и-ить без ми-лой!» бросился прямо на самурайский меч и, разрубленный смертоносной сталью, рассекающей и волосок в воздухе, захрипев, упал прямо к ногам своего командира. Без сомнения, Смирнов был мертв. Асанов не желал верить случившемуся: «Можно убить меня, но разве ангела Божия можно убить?»
Перед каждым боем Асанов был готов к тому, что на сей раз выбор падет на него. Смерти не страшился — он веровал, что окажется в лучшем мире, потому что на этом свете больше всего боялся сотворить зло — оскорбить кого-нибудь ненароком, сделать другому больно; ему становилось не по себе, когда в сердце его просыпалась ненависть, даже к человеку дурному, но при этом убить врага поручик считал своим долгом — зло должно быть раздавлено, когда сделать это в твоих силах.
Русский офицер Асанов презирал смерть, но в миг, когда сам ангел-хранитель отвернулся от раба Божия Владимира и безносая готова была обрушить на него молниеносный удар самурайского меча, ротный испугался — испугался посмотреть ей в лицо. Он зажмурился, представив, как холодный, бездушный металл единым махом повергнет во прах «кости смиренныя», как его, Асанова, обезображенное тело упадет на труп вольноопределяющегося Смирнова… «И взгремели на павшем доспехи…» — неожиданно всплыла в мозгу таившаяся там с детства ужасная Гомерова строка, но тут же завещанная Богу душа вытеснила ее спасительным: «Помяни мя, Господи, во Царствии Твоем!» — и страх исчез, сменившись покорностью воле Всевышнего.
Асанов заставил себя сделать шаг вперед, открыть глаза и пошатнулся, но не от смертоносного удара. То, что увидел поручик, было невероятно: японский ротный, который, по всем законам логики и военного искусства, должен был сразить его, повернулся к Асанову спиной и с каким-то остервенением бросился крошить направо и налево своих боевых товарищей! Самурай делал это поистине виртуозно (другое слово недостаточно характеризовало бы его воинскую выучку), приковывая к себя взгляд, и в какой-то краткий миг, когда он поменял положение рук на рукояти и его правая ладонь приоткрылась, русский офицер ощутил несвойственный ему мистический ужас — через всю ладонь, там, где у всякого смертного проходит линия жизни, синел идеально прямой и четкий глубокий шрам!
Внезапно вместо привычного «банзай!» самурай мерзким высоким голосом, почти фальцетом, запел. Русский ротный от неожиданности и из-за жуткого японского акцента не сразу сообразил, что это за воинственный гимн, но когда разобрал слова родной речи, понял: «Песня Смирнова!» Впрочем, приди в этот момент поручику любая другая, самая нелепая, мысль, она потонула бы во всеобъемлющем сознании того, что он спасен, что смерть прошла стороной и в этом бою ему опять повезло. Состояние Асанова было подобно опьянению — он с безумной улыбкой наблюдал за тем, как опешившие японские солдаты в панике бегут от своего командира.
Он не слышал топота копыт, наполнившего воздух, устрашающего гиканья и свиста, победного «ура!» казачьей сотни, в последний момент посланной командованием на выручку истекающему кровью N-скому полку. Поручик пришел в себя, уже когда казаки, упиваясь местью, расправлялись с обескураженными японцами. Он видел, как разгоряченный рысак подмял под себя того самого неистового офицера, который убил Смирнова и чуть было не расправился с самим Асановым, как лихой сотник взмахнул шашкой, и та, чиркнув в воздухе, отправила самурайскую душу в обиталище ее доблестных предшественниц или в тело какого-нибудь только что родившегося японского героя.
Снова раздалась песня Смирнова — на этот раз из уст казака, оборвавшего жизнь японского офицера. Во взгляде и в повадке его проявилось что-то новое, нехарактерное для человека из народа. А может быть, Асанову это лишь привиделось.
«Интересно, что сказал бы об этой смерти вольноопределяющийся Смирнов? — подумалось поручику. — А ведь именно ему я обязан тем, что сейчас думаю, дышу. Какой неуравновешенный, изверившийся был человек, ницшеанец, а погиб, как полагается православному — „живот положив за други своя“. Воистину неисповедимы пути Господни! Царствие Небесное новопреставленному рабу Божию Петру!»
В тот же миг Асанов почувствовал невероятной силы огненно-жгучий толчок в бедро, голова закружилась, перед глазами все поплыло и наконец потонуло в непроницаемом мраке.
Ангел-хранитель не оставил Асанова. Ранен он был легко — пуля прошла через мягкие ткани, не задев кости. Тонкие натуры, даже закаленные многими испытаниями, норой теряют власть над собой в самых непредсказуемых ситуациях, так что сознание покинуло поручика в большей степени из-за психического потрясения. Придя в себя на койке походного лазарета, он, впрочем, довольно скоро обнаружил, что может ходить без посторонней помощи, лишь слегка приволакивая забинтованную, мучительно ноющую правую ногу. Восстанавливая в памяти ход боя, поручик понял, что происходившее помнит смутно. Только одно для него было совершенно ясно, и это одно доставляло Асанову страдания несравнимо большие, чем физическая боль, — третья рота N-ского пехотного полка, честно исполнив свой долг, осталась лежать в маньчжурской степи, обеспечив остаткам части прорыв на дорогу к Фын-Хуан-Чену.
«Господин полковник, наверное, уже отправил победные реляции командующему. Наши уже форсировали Ялу, и генерал 3. теперь готовится телеграфировать о геройских действиях вверенных ему воинских соединений командующему, генералу К., а тот самому Его Императорскому Величеству. Вспомнит ли он при этом моих героев, доложит ли Государю о том, как храбро шли на смерть простые солдаты роты поручика Асанова, как беззаветно оставались верны Богу, Трону и Отчизне? — размышлял Владимир Аскольдович. — Конечно, Император не узнает о том, как погиб за него простой сибирский мужик Завалишин, даже генерал Я. вряд ли узнает. Да что тут говорить, если я сам не помню, как его звали? Но, Господи, имя же его Ты веси! В праведной битве никто не погибает зря! Вспомнят о вас, братцы солдатушки, родные ваши, вспомнят иереи в ектенье, вспомнит вся Русь Святая в своих молитвах. Даже язычники римляне и те говорили: „Deus conservat omnia“,[58] а здесь — всякая жертва во Славу Божию».