— Оставьте ее в покое. Она все равно не жилец.
Потом, тонко чувствуя незавершенность сцены, добавила:
— Можешь мне верить. Я знаю, что говорю. Я только что видела сон… ох, с сердцем плохо… — Она морщилась, очень точно выдерживая паузу, и стоически продолжала: — Неважный сон, можешь мне верить…
В неважном сне Гертруды Борисовны зловеще взаимодействовали белый голубь, покойная прабабка в черном — и голая, абсолютно голая Раймонда, что, как известно, к болезням; Раймонда еще ела воронье мясо, а это как раз к тому… самому…
— Не знаю, где я буду брать силы, чтобы это перенести, — нарядно заканчивала Гертруда Борисовна. — А что я таки уже перенесла — кто бы знал?! — Ее библейский пафос слегка портило рыночное исполнение.
Если перевести монолог Гертруды Борисовны на строгий язык фактов, то получилось бы, что Монька в недавнем времени переболела ревматизмом, осложненным тяжелым пороком сердца. Врачи прослушивали грубый шум, качали головами и говорили о разумном режиме и общеукрепляющих мероприятия. Именно с этих пор Монькино сердце принялось шумно пропускать сквозь себя черт знает каких типов; каждому находилось особое место, каждый сидел в красном углу, потому что все углы были красные; с неиссякаемой готовностью это порочное сердце принимало, размещало и согревало всех, мало-мальски наделенных признаками мужской природы, и, наперед благодарное за головокружительно прекрасные эти признаки, с силой проталкивало деятельную кровь — по жилам, по жилочкам, а там вновь собирало в груди — согревало, грелось, горело. Видимо, это и было разумным режимом ее организма и главным, стихийно нащупанным, общеукрепляющим мероприятием. Недуг и лекарство объединились. Они проявляли взаимосвязь с ужасающим постоянством. И Гертруда Борисовна справедливо считала, что так долго продолжаться не может.
Преувеличивая роль трудового воспитания, родители пристроили ее посудомойкой в кафе-мороженицу на Обводном, недалеко от дома. Гертруда Борисовна полагала, что Монька будет приходить домой в обед, чтобы правильно питаться.
А между тем работенка была действительно что надо: плечистые мужчины заказывали шампанское, дамы разламывали шоколад, громко играла радиола, и Монька, стоя у раковины, блестящим синим глазом целый день глядела в дырочку на этот непрерывный праздник жизни, а ее задница, словно сама по себе, отдельно от прочего тела, покачивалась, дергалась и вертелась, охваченная яростным танцевальным зудом.
Она ничего не делала в одиночку. Она не могла существовать одна ни секунды.
…Монька мается под кустом на бабушкиной даче, мазюкая красным карандашом обгрызенные ногти. Принеси то, говорит она мне, пробегающей мимо, принеси се. Зеркальце — знаешь, в сумочке?.. Ножнички… Машинку такую, ресницы загинать. А теперь, знаешь, чего хочу? Угадай. Она мечтательно закатывает небесные глаза и притворно вздыхает. Не знаешь?.. Ее выщипанные в мышиный хвост бровки дыбятся в нарочитом удивлении: фу-ты ну-ты! о пустячке же речь! Она невообразимо косит глаза (ты, видно, обалдела?!), капризно морщит свой утяшный носик. Ну, поняла наконец? Нет?.. Ее терпение на пределе. Мяконькие, в веснушках губы представляют обиженный бантик. Ну?! Это уж слишком!! Она садится, принимаясь, как бы в грозном нетерпении, отбивать такт ногой, но похоже, будто она виляет хвостом. Я стою с участливым, тупым видом.
Тогда она размыкает губки — и произносит свое самое любимое слово:
— Вку-у-усненькое…
Монька, как обычно, говорит так, будто передразнивает кого-то, очень похожего на себя, кого все, конечно, знают, кто в печенки всем засел, и ей в том числе. Она кривит рот, словно клоун, а носик — с плоской площадочкой на конце — зажимает в кулак, будто сморкается. Получается гнусаво: «вгузьденькое». В общем, довольно противно получается.
— Тебе сию секунду принести? — Н-да-а-а… (Н-дэ-э-э…) — На подносике? — !!!
Вкусненькое — это: селедочка, яблочко. Сахар. Хлеб с малосольным огурчиком. У нее что, своих ног нет?! — вскипают сородичи. А Монька уже канючит водички или компотику. Морсику. Семечек!
Это все были ее хитренькие уловки. На самом деле Моньке просто требовалась компания — для любых житейских процедур. Ее кровообращение, похоже, действовало лишь сообща, с непременным условием беспрерывной вовлеченности всех, вся, хоть кого-нибудь в процесс этого живого движения. Вне компании она не могла дышать, тупела и чахла. Организм ее, видимо, изначально был рассчитан исключительно на совместное осуществление положенных ему ритуалов.
…Она смотрит на меня с видом, сулящим замечательное приключение. Я вновь стою участливо и тупо. Она исходит нетерпением. Вновь быстро прокручивает все свои пантомимические ужимочки. Наконец канючливо тянет:
— Айда в одно местечко…
Иногда обозначает это иначе:
— Сходи со мной в тубзик!
Или так:
— Пошли в трест?
Или:
— В уборняшку хочешь?
Синонимов у нее хватает! Все эти названия относятся, конечно, к деревянной двустворчатой будочке за сараем. Выйдя из своей кабинки, она тут же делится интересными впечатлениями.
Подружки у ней водились повсюду. Исчерпывающая характеристика, которую Монька давала любой из них, укладывалась в знакомую формулу:
— Это же Галка! Галку, что ли, не знаешь?! Это же Галка!!
Сначала то были все незамужние, полные злого томления и нескромных мечтаний девушки. Потом — разведенные, потрепанные тетки или замужние, полные злого томления и нескромных мечтаний о разводе, любовнике и новом замужестве. В промежутки между этими заданными циклами их превращений и попадало — прерывисто — собственное замужество Раймонды.
Кошка с помойки всегда догадается, какую именно травку ей стрескать, чтобы так запросто не околеть. Могучий инстинкт Монечки, видимо, в самом раннем детстве счастливо подсказал ей, что необходимая совместность действий надежней всего осуществима с особями противоположного пола.
Это явилось главным открытием ее жизни.
И впрямь: она словно предчувствовала, что товарки ее детства далеко не во всякие времена смогут составить ей компанию для разглядывания картинок. А эта находка самой природой гарантировала ей прочную и, как мечталось, достаточно долговечную точку соприкосновения с компанией человеков. В этом, на двоих, самом естественном из сообществ она теперь навсегда была защищена от сиротливого уныния, спасена своей сопричастностью к самому существу жизни. Выход из тупика отворял золотые, розовые горизонты. Она была азартна, и разносчики лакомств в земном пиру невольно подливали ей чуть больше капель орехового масла.
…В ее замужестве не было ничего от брака взрослой женщины и много — от подростковой игры, точнее, игры несостоявшейся. Ну, затеяла отроковица-переспелка поиграть в дочки-матери, ну, приготовила все: суп из подорожника сварила, на второе — котлеты из еловых шишек с гарниром из мелко наколотого стекла, на третье — песчаные куличики со свежей малиной; ну, расставила блюда на игрушечном столике; куклы — запеленатые, убаюканы, спят. Что дальше? Не играется как-то. Скучно…
А в общем-то, все у нее шло нормально.
Она так и осталась навсегда ослепленной немеркнущим шахерезадо-гаремным таинством брака. Этому таинству как-то износу не было. Оно завораживающе мерцало, оно зазывно поблескивало в конце дня и помогало сносить глумливый будничный кнут. Монька терпеливо исполняла все ритуалы игры — именно потому, что эта взрослая, криводушная, не ею заведенная игра, именуемая Институтом брака, изматывающая, отягченная кучей пресных мелочных правил, нудных обрядов и ежечасных драконовских штрафов, унылая игра, гарантирующая выносливому победителю стопроцентное благопристойное отупение, — эта игра имела узенький еженощный просвет. Убитые бытом бабьи существа, — те, которые заморенно и, в соответствии со своими обыденнопостными способностями, регулярно выплачивают ночной оброк супружества (и получают соответственно по труду), в этом просвете умеют только добыть свое временное пособие по фактической бесполости — захватанный черствый пряник в компенсацию рабьего терпения, воловьего труда, собачьего быта, а многие несут и вовсе беспряничную, последнюю за день трудовую повинность.
Не так было у Раймонды. С остервенелым восторгом она протискивалась в долгожданную, сияющую, узкую, как игольное ушко, скважину — и попадала в лицемерно скрываемый рай.
В райском саду росло Дерево.
Книжки, которые Монька не читала, именуют его по-разному: Жезл жизни, Корень страсти. Коралловая ветвь, Зверь, Дьявол, Воробышек, Ночная змея, Кальсонная гадюка и даже Кортик-девок-портить — в зависимости от темперамента и эстетических устоев народа, к которому принадлежит автор, а также от местных климатических условий, калорийности пищи и его личной склонности к преувеличению.