Некрасов не чета Чернышевскому; он был человеком легальным. Годовщина его смерти была всей прессой отмечена. И все-таки только потому, что инициаторами панихиды были неизвестные люди, которые что-то организовали без ведома власти и разослали приглашения на панихиду, церковь заперли, подходящих к ней переписывали, и нескольких лиц — Фальборка, Новоселова (позднее основателя Толстовской колонии, а еще позднее священника)
арестовали. Но на нашей панихиде произошло нечто совсем неожиданное. Из церкви все сами собой пошли процессией в университет. Это было по тому времени уже чрезвычайным «событием». Громадная толпа студентов шла по Тверскому бульвару и по Никитской без криков, без пения, спокойно и стройно. Но это все же была уличная демонстрация; она всех захватила врасплох. Мы прошли мимо дома обер-полицмейстера; несчастные городовые не знали, что с нами делать. Дошли до университета и вошли толпой в сад. Это была уже «сходка». И опять характерно для этого времени. Некоторые хотели демонстрацию продолжать, произнести соответствующие случаю речи. Большинство тотчас же заподозрило в этом «политику» и не захотело. А когда стали настаивать, поднялись споры и шум, и все разошлись.
«Поход по Тверскому бульвару», как его тогда называли, произвел впечатление. Генерал-губернатор[222] был недоволен. Замешан был Чернышевский; это казалось «политикой». Кроме того, обнаружилась организация. Администрация не была способна понять, что этот «инцидент», наоборот, показал, насколько студенчество, даже организованное и передовое, было все же лояльно настроено. Конечно, выступление обнаружило, что студенчество было не тем, чем его хотели бы видеть; оно не относилось враждебно к 1860-м годам, почитало прежних властителей дум. Но выражение сочувствия памяти Чернышевского не превратилось в антиправительственную демонстрацию, не осложнилось выходками против властей. Оно со стороны студенчества было выражением человеческого сочувствия, а не политической манифестацией. Панихида не была борьбой с властью. Но администрация этого и не понимала, и не умела использовать.
У этой истории было одно продолжение. Оно интересно.
В день панихиды на моем курсе читал К. А. Тимирязев. Без церемоний мы решили отменить его лекцию. Как староста курса, я уведомил Тимирязева, что мы идем на панихиду и просим его не читать. Мы не думали, что этой просьбой его компрометируем. Он согласился. Когда же началось расследование о панихиде, добрались и до этого. Перед началом следующей лекции Тимирязева явился декан и вошел в аудиторию вместе с профессором. Тимирязев нам объявил, что в его согласии не читать лекцию по просьбе студенчества был усмотрен с его стороны «как бы заговор» и что ему за это сделано замечание[223]. Не знаю, кто был инициатором такого нелепого обращения к нам. Едва Тимирязев окончил, декан Н. В. Бугаев добавил своим пискливым голосом, что он надеется, что студенты в «своем нравственном чувстве найдут основание, чтобы понять, насколько они были неправы, обращаясь к профессору с такой неосновательной просьбой». Я вскочил отвечать. Но декан уже махал на меня рукой и уходил. К. А. Тимирязев сразу лекцию начал. Когда он кончил, мы долго ему аплодировали. Субинспектор вбежал в аудиторию, но мы продолжали при нем.
Через день я получил повестку, вызывавшую меня к попечителю. Там я застал человек десять своих однокурсников. Это показало, по какому делу нас вызвали; мы не могли только объяснить выбора, который был сделан в среде нашего курса. Попечитель обратился к нам с речью. Если бы в наши годы мы были умнее, она должна была нам показать, каким благожелательным человеком был тогдашний попечитель Капнист. Но в нем, как во всяком начальстве, полагалось видеть врага, и мы потом издевались над его речью, придираясь к неудачным словам. Он напомнил, что аплодисменты профессорам запрещаются, но что в данном случае дело было не в них: «Вы не дети, да и я не дети, — неудачно сказал он. — Не будем играть в прятки. Вы хотели сделать демонстрацию, которая связана с именем Чернышевского; вы просили не читать лекции, чтобы быть на его панихиде. Но какое отношение к вам, студентам естественного факультета, имел политико-эконом Чернышевский?» Обращаясь к стоявшему с краю, он спросил: «Скажите, какие сочинения Чернышевского вы читали?» Вопрос захватил его врасплох. Студент, большой, рослый уфимец Кротков, сконфуженно пробормотал: «Я ничего не читал». Такой ответ ободрил попечителя. Он обратился к другому, тот ответил то же. Мы становились смешными. Чтобы спасти положение, я заявил, что Чернышевского мы поминали не как студенты-естественники и не как политико-эконома. Кровная связь Чернышевского со студенчеством не оборвалась до сих пор, что видно из студенческой песни. Капнист понял, что я на этой скользкой почве могу зайти слишком далеко, и перебил: «Нельзя отменять лекций из-за песенок». Затем стали говорить начистоту. Он указал, что мы сами знали, что Чернышевский в свое время были осужден как преступник, что правительство чествовать его не позволило. Почему мы, студенты, могли думать, что общее правило к нам одним не относится? «Я позвал вас, — сказал он в заключение, — не для наказания, даже не для замечания. Слава богу, все окончилось благополучно: но если бы, к несчастью, произошла на улице какая бы то ни было стычка с полицией, то где бы был сейчас каждый из вас, одному Богу известно. Но я прошу вас повторить всем, что я вам говорю. Мои права ограничены, я не всегда буду в состоянии вас защитить. Я пригласил именно вас не потому, чтобы считал вас более виноватыми, чем других. Я не знаю, кто затеял эту историю, и не хочу этого знать; но вы, конечно, их знаете и это им от меня передайте». Они затем объяснил, почему нас выбрал для передачи. Всех оснований не помню; тому прошло 45 лет. Одни были стипендиатами и могли лишиться стипендии; другие были рецидивистами, ибо уже подвергались дисциплинарным взысканиям. «А вас, — сказал он мне, — я пригласил специально из-за вашего темперамента; нужно, чтобы вы прежде думали, а действовали только потом. Учитесь управлять собой раньше, чем, может быть, вам придется управлять и другими».
Не знаю, есть ли кто-либо в живых из тех, кто эту речь слышал вместе со мной и кто помнит, как мы к ней отнеслись. Уйдя от попечителя, мы по свежей памяти его речь записали, подчеркивая ее смешные места; их было много. Потом с насмешками распространяли ее, как бы исполняя данное нам поручение. Это не было ни умно, ни благородно. Однажды, читая эту речь с интонациями перед профессорами, собравшимися у моего отца, я был удивлен, что они не смеялись. В отношении попечителя к нам сказался не только сам Капнист с его доброй и хорошей душой. В нем было