— Минутку, Митрофан Андреевич! — требовательно обратился я к полковнику. — А как же всё остальное?
— Что именно? — не понял он.
— Ну как же! — Я помахал блокнотом. — Вы рассказали о Бочарове и его сестрах. Но что с остальными?
— С какими, черт побери, остальными?
— С пожарными! Замешанными!
— А… — протянул тогда Митрофан Андреевич и слегка покраснел. — Так что тут говорить? Ведь и так всё ясно…
Но я настаивал:
— Нет уж, Митрофан Андреевич: а то еще будут ко мне претензии — когда в печать всё это пойдет! — я еще раз взмахнул блокнотом, показывая, что имею в виду.
Полковник насупился:
— Я вообще не вижу необходимости в публикации!
— С час назад вы были иного мнения!
— То было час назад!
— Ну же, Митрофан Андреевич! — решил подольститься я. — Вы такой прекрасный рассказчик! Не чета…
Я покосился, а затем и кивнул на них, в сторону Саевича, Чулицкого и поручика.
— … иным! Прошу вас!
Митрофан Андреевич вздохнул и сдался:
— Черт с вами, Сушкин! Записывайте!
Я приготовился писать.
— Когда с Анастасией все более или менее прояснилось, и всякие детали, нужные мне для моего расследования, я окончательно из нее вымучил, мне оставалось только попрощаться. Что я и сделал, поднявшись со стула.
Анастасия проводила меня из гостиной и выпустила из квартиры.
Спустившись коляске и сев в нее, я крепко задумался: что было делать дальше?
С одной стороны, вроде бы всё было ясно: следовало вернуться к себе и, взяв эскорт из надежных людей, отправиться в части — задерживать подобных Бочарову негодяев. Можно было поступить и так: чтобы всё шло законным порядком, известить судебного следователя и переложить тяжелую ответственность за аресты на его плечи. Я, господа, не мог оправиться от нанесенного мне в спину удара: не мог, не желал смириться с мыслью, что столько времени за моей спиной действовала самая настоящая шайка разбойников, состоявшая из людей, которым я всецело доверял и для которых столько старался делать! Именно поэтому я и рассматривал малодушно идею свалить с себя обязанность действовать самостоятельно. Но при этом меня так раздирало желание посмотреть всем этим мерзавцам в глаза, так мучила надежда увидеть в них хоть что-то похожее на раскаяние, на осознание всей меры совершенной ими подлости, что это соображение мешало взять и отмахнуться от дальнейшего участия в деле!
С другой стороны, не только мучительное осознание моей слепоты, но и нежелание предавать случившееся широкой огласке заставляли меня усомниться в разумности обоих, казавшихся вполне очевидными, вариантов дальнейших действий. Что так, что эдак в ситуацию оказалось бы посвящено слишком много людей, и даже то соображение, что посвященных и так уже хватало…
— Не смотрите на меня так!
Митрофан Андреевич, только что косившийся на Чулицкого, отвел взгляд.
— …не могло меня вполне утешить. Скорее, наоборот: злило еще больше, отзываясь на сердце щемящей тоской.
Сидевший на козлах чин, потеряв, очевидно, терпение, обернулся ко мне и настойчиво поинтересовался:
«Куда теперь, вашвысбродь?»
— На Гончарную[74]! — решился я.
Мы покатили.
Как видите, я все-таки решил действовать сам, но и сопровождающих брать не стал. А на Гончарную отправился прежде всего потому, что именно там я надеялся найти Проскурина.
Дорогой я много чего еще передумал, но рассказывать об этом не стану: слишком уж личное… вы меня поняли, Сушкин?
— Конечно, конечно, Митрофан Андреевич! — немедленно, перестав записывать, отозвался я.
— Смотрите!
— Не о чем беспокоиться!
— Ну, хорошо… Приехал я, значит, на Гончарную, а там… ничего. То есть всё, разумеется, в порядке: люди на местах, готовность к тревогам полная: любо-дорого посмотреть! Да и выведенные во двор резервные[75] радовали глаз: все-таки что бы и кто бы ни говорил о ротмистре, но командир он дельный[76]! Однако того, ради которого я и явился, не было: его уже и след простыл!
Расспросы ни к чему не привели: никто не видел Проскурина уже больше суток. Я понял: негодяя предупредили, и он попросту скрылся.
Дальше нужно было ехать в какую-нибудь другую часть, но… я тут же сообразил: если преступная система оповещения налажена, нет никакой гарантии, что я, катаясь из части в часть, не буду всякий раз являться к опустевшему гнездышку! Пришлось поэтому отставить уязвленную гордость и сесть на телефон.
За несколько минут я оповестил следователей всех нужных участков, а сам — в качестве собственной цели — выбрал Казанскую часть, располагавшуюся ближе всех к моей собственной канцелярии. Там, — решил я, — мне будет проще — при необходимости — поддерживать связь и принимать решения по обстоятельствам.
Однако, несмотря на принятые мной предосторожности, на Офицерской[77] меня поджидал такой же сюрприз, как и на Гончарной: подозреваемый успел скрыться. Я метнулся было к Михаилу Фроловичу, но ни вас, Михаил Фролович, ни вас, Сергей Ильич, на месте не было.
Впрочем, как выяснилось чуть позже, этот — из Казанской — негодяй далеко не ушел. Уж не знаю, почему, но его об опасности оповестили буквально за несколько минут до моего появления, и он, голубчик, попался по поднятой тревоге буквально на соседней улице: его взял городовой, немедленно свистками вызвавший подкрепление, так как задержанный им малый оказался настоящим бугаем и полез в отчаянную драку.
Примерно то же — об этом мне, один за другим, сообщили следователи — приключилось и во всех других частях. Облава, едва не провалившаяся, увенчалась полным успехом, и уже через час или около того я смотрел на сгрудившихся передо мной восемнадцать отпетых мерзавцев[78]!
Зрелище, доложу я вам, господа, было и страшным и жалким одновременно! Каждый из этих восемнадцати был старым, проверенным, казалось бы, служащим. На груди у каждого красовались честно заслуженные медали. Лица каждого отражали годы напряженной жизни в борьбе с самой ужасной из стихий. Но все они стояли передо мной с потупленными взорами, омертвелые, бледные… иные были растерзаны в схватках с полицией, у двух или трех кровоточили губы и наливались здоровенные синяки.
— Что ж вы, б. р… — только и смог проговорить я, сам себя оборвав на слове «братцы».
Они молчали.
И тогда на меня нахлынула ярость: подобная той, какая уже охватывала меня сегодня — поручик и Сергей Ильич тому свидетели.
Я бросился в самую их толпу и, расталкивая их, расшвыривая, принялся сдирать с их мундиров медали. Я ждал сопротивления, но… его не было. Я словно бы оказался в окружении кукол — больших, искусно сделанных, но напрочь лишенных жизни и потому валившихся в стороны без всякой отдачи!
Очень скоро мои ладони переполнились сорванными наградами, и я — всё еще полный неописуемой злобы — бросил их на стол. Медали зазвенели, несколько из них упало на пол. Одна — это врезалось в мою память — зацепилась застежкой за сукно и повисла на кромке стола подобно бутафорской игрушке!
Тогда дар речи вернулся ко мне.
— Сволочи! — закричал я. — Подлецы!
Молчание.
— За что вы так со мной? Что я вам сделал?
Куклы пришли в движение. По кабинету пронесся ветерок.
— Чего вам не хватало?
Вперед выступил один — Фирсанов — и тихо произнес:
«Против вас, ваше высокоблагородие, мы никогда ничего не имели!»
Я посмотрел в глаза этому человеку: в глазах у него были смущение и твердость одновременно. Его лицо представляло собой поразительную смесь бледности и багровых, почти апоплексических, пятен.
— Не имели? — воскликнул я. — Ах, не имели? А как же тогда всё это понимать?!
Я махнул рукой в сторону окна: за ним, за его тяжелой, надвое раздвинутой сторой, во все стороны простирался наш огромный город — самый большой в России, самый большой в широтах Балтики, самый прекрасный в мире. На страже этого города годами стояли все мы, оберегая его от гибели в огне, который не раз в его истории угрожал ему исчезновением. Мы — это именно мы: я, Фирсанов, его и еще вчера — даже еще нынешним утром! — мои товарищи.
— Не имели? — повторил я.
«Так точно, ваше высокоблагородие!» — повтори и Фирсанов.
— Тогда объяснись, черт бы тебя побрал!
Я схватил его за грудки и начал трясти. Фирсанов не сопротивлялся. Его голова моталась из стороны в стороны, а бледность и апоплексические пятна на лице проявлялись всё четче.
Не знаю, сколько времени я мог бы так трясти бедолагу…
— О! — Чулицкий. — Значит, уже — бедолагу?
Митрофан Андреевич посмотрел на Чулицкого странно — с улыбкой на устах, но с глазами, влажными от рвавшихся из Митрофана Андреевича чувств:
— Да, — сказал он, — бедолагу. В отличие от Бочарова и Проскурина — негодяев сознательных, изобретательных, положительных[79], Фирсанов и другие семнадцать стоявших в моем кабинете чинов были простыми исполнителями чужой воли, ни в каких обсуждениях преступлений не участвовали, не говоря уже об их планировании и замыслах.