Китс? Нет, его я не видел — разве что через людную улицу, сквозь поток карет, телег, всадников, кебов, омнибусов, пешеходов и прочих помех, заслонивших его невысокую легкую фигурку от моего жадного взора. Хотел бы я встретить его на морском берегу — или под зеленою кровлей леса — или под готическими сводами древнего собора — или среди античных развалин — или в вечерний час у тлеющего камина — или у сумрачного зева пещеры, в смутную глубь которой он сам бы повлек меня за руку; словом, где угодно, только не возле Темпл-Бара[111], где его и различить-то было невозможно за налитыми портером тушами дюжих англичан. Я стоял и смотрел ему вслед, а он исчезал, исчезал посреди тротуара, и я даже не мог сказать, то ли это был явственный человек, то ли помысел, выскользнувший из моего сознания и облекшийся в плоть и платье лишь затем, чтобы обморочить меня. Он поднес платок ко рту и отнял его от губ, я почти уверен, испятнанным кровью. Никогда, сколько жив, не видел такого хрупкого существа. И то сказать, Китса всю жизнь мучают последствия ужасного легочного кровоизлияния, вызванного статьей о его «Эндимионе» в «Ежеквартальном обозрении», — статьей, которая едва не свела его в гроб. С тех пор он мелькал в нашем мире, как тень, донося дуновением голоса печальные созвучья до слуха разрозненных друзей и никогда не обращаясь к людскому множеству. Я сомневаюсь, что он великий поэт. Бремя могучего гения ни за что не осилить ни таким слабым плечам, ни столь болезненно чуткому духу. Великим поэтам надобны железные мышцы.
И все же Китс, который многие годы безмолвствовал, говорят, отдавал все силы созданию эпической поэмы. Отрывки из нее читались в тесном кругу друзей, и те утверждали, что со времен Мильтона поэзия не звучала возвышенней. Ежели мне удастся раздобыть эти тексты, то прошу тебя, покажи ты их Джеймсу Расселу Лоуэллу[112] — он, кажется, один из самых страстных и видных обожателей Китса. Я же стал в тупик. Я-то думал, что китсовский стихотворный фимиам, не нуждаясь в человеческом языке, восходит ввысь, где мешается с песнопеньями бессмертных небожителей, которые, быть может, и слышат новый неведомый голос, прибавляющий сладкозвучия хору. Но оказывается, дело обстоит не так: он в самом деле написал поэму на сюжет «Возвращенного рая», хотя и не в том смысле, какой вдохновлял Мильтона. Вероятно, сообразуясь с убежденьями тех, кто заявляет, что все эпические возможности прошлой истории мира исчерпаны, Китс отнес свою поэму к неимоверно отдаленному будущему. Он изображает человечество накануне триумфального завершения вековечной борьбы Добра и Зла. Человек за шаг от совершенства; Женщина, разбившая оковы рабства, которое с такой могучей скорбью обличили наши провидицы, стоит наравне с Мужчиной и помимо него общается с ангелами; Земля, обрадованная счастливой участью своих детей, разоделась так пышно и чарующе, что подобная красота не являлась ничьим взорам с той поры, как наши прародители встречали рассвет над росистым Эдемом. Да нет, даже и в те времена не являлась: ибо лишь ныне сбылись тогдашние золотые упованья. Но картина вовсе не безоблачна. Человечеству угрожает еще одна опасность: последнее противостояние Соблазну Зла. Если боренье обернется против нас, мы будем вновь порабощены неизбывной мерзостью и убожеством. Если же мы восторжествуем!.. Но чтобы узреть великолепие этого свершения и не ослепнуть, нужны глаза поэта.
Говорят, что это великое творение Китса проникнуто глубокой и трепетной человечностью, что его поэма имеет прелесть и простодушную занимательность народной повести, отнюдь не умаляющие величавый ореол столь возвышенной темы. Так, во всяком случае — быть может, пристрастно, — расписывают поэму друзья ее творца; я же не читал и не слышал ни единой строки вышеупомянутого произведения. Мне сказали, что Китс не отдает его в печать, полагая, что нашему веку не хватит духовной зоркости, дабы воспринять его должным образом. Мне не нравится это недоверие: оно вынуждает меня не доверять поэту. Вселенная готова откликнуться на высочайшее слово, которое вымолвит лучший отпрыск времени и бессмертия. Если же ему отказываются внимать, значит, он пустословит и запинается или толкует о чем-либо несвоевременном и далеком от цели.
На днях я посетил палату лордов, чтобы послушать Каннинга[113], который, можешь себе представить, нынче пэр, уж не помню титула. Он меня разочаровал. Время тупит как острие, так и лезвие, и жестоко обходится с людьми его умственного склада. Затем я отправился в палату общин, где выступал Коббет[114], с виду сущий землекоп, а вернее сказать, таков, словно с дюжину лет пролежал под землей. Многие, кого я встречаю, производят на меня подобное впечатление; возможно, потому, что я настроен мрачновато и оттого часто думаю о могилах, поросших высокой травой, с полустертыми ненастьем эпитафиями, и о сухих костях людей, изрядно пошумевших в свое время, а теперь умеющих только клацать, клацать, клацать, когда их прах тревожит заступ могильщика. Если бы хоть узнать, кто из них жив, а кто мертв, мне было бы несравненно спокойнее. А то что ни день кто-нибудь подходит и глядит мне в лицо — между тем как я давно вычеркнул его из списка живущих и отнюдь не опасался, что он снова станет мне докучать зрелищем и звуками своей земной жизни. Вот, например, недавно вечером пошел я в театр «Друри-Лейн», а там передо мной явился под видом тени отца Гамлета Кин-старший[115] собственной персоной — но он-то заведомо умер или обязан был умереть с перепоя уже так давно, что о славе его мало кто помнит. Его талант совсем пропал: он был скорее собственной тенью, нежели тенью датского короля.
В ложе у сцены сидели престарелые и дряхлые особы и среди них величавая и весьма внушительная дамская руина, профиль которой — спереди я ее не видел — оставил оттиск у меня в мозгу, точно печать на горячем воске. Трагическим жестом взяла она понюшку табаку, и я понял, что это, конечно же, миссис Сиддонс[116]. Позади сидел ее братец Джон Кембл[117], напоминавший сломанную куклу, однако проникнутый царственным достоинством. Взамен всех прежних ролей теперь он велением природы уподобился королю Лиру ближе, нежели в расцвете гения. Находился там и Чарльз Мэтьюз, но паралич исказил его некогда столь живые черты, и он был так же не властен над своим безобразно перекошенным лицом, как над обликом земного шара. Казалось, будто шутки ради бедняга скорчил гримасу, и донельзя смешную, и очень уж устрашающую, — и в этот самый миг, как бы наказуя за порчу внешности, мстительное Провидение обратило его в камень. Раз уж сам он этого не может, я бы с радостью помог ему изменить выражение лица, а то его уродливая харя мерещится мне днем и ночью. Заметил я и других лицедеев ушедшего поколения, но никто из них меня особенно не заинтересовал. Актерам еще более, чем другим заметным людям, следует вовремя покидать сцену. Они ведь в лучшем случае всего лишь цветные тени, трепещущие на стене, пустопорожние отзвуки чужой мысли, и скорбное разочарование постигает нас, когда краски становятся блеклыми, а голоса надтреснутыми.
А что нового по литературной части на вашей стороне океана? Мой взыскующий взор ничего такого не встречал, кроме томика стихов, который издал уже более года назад доктор Чаннинг[118]. Вот уж не знал, что наш маститый сочинитель пишет стихи; да в них вовсе и нет характерных черт автора общеизвестной прозы — разве что некоторые поэтические создания не только привлекают, но и щедро вознаграждают читателя, если он потрудится вникнуть в них поглубже. И все же они кажутся неуклюжими, как те кольца и прочие изделия из чистейшего золота, но грубой, примитивной работы, которые находят в африканских золотых россыпях. Сомневаюсь, что американской публике они придутся по вкусу: ей нужен не столько драгоценный металл, сколько затейливое мастерство. Как медленно взрастает наша литература! Безвременная кончина — вот удел наших самых многообещающих писателей. Был у нас, помнится, такой хват Джон Нил[119], который меня, тогда еще юнца, совсем сбил с панталыку своими умопомрачительными романами; он, конечно же, давно умер, а то бы не сидел тише мыши. Брайант[120] уснул вечным сном, осененный своим «Танатопсисом», точно мраморной надгробной статуей в лунном свете. Халлек[121], тот писывал, бывало, лихие газетные стишки и опубликовал поэму в донжуанском духе «Фанни» — так он сгинул как поэт, хотя говорят, что душа его переселилась в какого-то предпринимателя. Чуть позже него был еще вроде бы Уитьер[122], пламенный юноша-квакер: насмешница муза вручила ему боевой барабан; так его опять же линчевали лет десять назад в Южной Каролине. Еще помню юнца только-только из колледжа, по имени Лонгфелло: тот развеял по ветру дюжину утонченных стихотворений и отправился в Германию, где его погубили, кажется, усердные занятия в Геттингенском университете. Уиллис[123] — какая жалость! — пропал, если не ошибаюсь, в 1833-м, странствуя по Европе, куда поехал, чтобы хоть мельком, в набросках показать нам светлую сторону жизни. Вот остались бы они живы, и кто-нибудь из них, а то и каждый, вырос бы и стал знаменитостью.