я его выскажу по совести, а не как проявление моего неудовольствия на то, что я отстранен от дел, — чего у меня совсем нет, ибо я ежечасно благодарю Бога за то, что он избавил меня от всякой ответственности за все происшедшее.
На это Штюрмер сказал мне буквально следующее: «Да, это было так прежде, а теперь этого больше не будет, и правительство очень рассчитывает на то, что вы ему поможете, согласившись отправиться за границу вести переговоры с Францией и Англией, так как у нас дело с ними совсем не ладится». Он прибавил, что хотел бы только знать мой принципиальный ответ, так как, разумеется, «предложение будет сделано не мною, а тем, кто питает к вам самое глубокое уважение».
Повторив мое сомнение в том, чтобы я мог быть полезен в деле, веденном до сих пор не мной и получившем даже направление, которого я не могу разделять, — я имел в виду фиктивную сделку с Английским банком, — я сказал, что исполню все, что мне будет поручено, если буду иметь возможность изучить то, что сделано, и если получу достаточные полномочия и необходимую свободу действий. На этом разговор окончился и никогда более не возобновлялся. Через три-четыре дня после этого ко мне зашел Покровский, часто навещавший меня, и передал мне, что Штюрмер передал ему [Покровскому] высочайшее повеление готовиться к поездке за границу. Для чего вел он [Штюрмер] со мною всю ненужную эту беседу, когда им же было уже испрошено повеление на командирование за границу государственного контролера Покровского, — остается для меня загадкой, которую я не берусь разрешить.
Приблизительно в то же время умер председатель Государственного совета Акимов, и его место занял Куломзин. Многие члены Государственного совета говорили мне, что они просто недоумевают, почему это назначение не предоставлено мне, но я могу только лишний раз и по этому поводу повторить, что я не испытывал ни малейшего огорчения оттого, что выбор не пал на меня, так как предпочитал оставаться в тени и хорошо понимал, что назначение меня было просто недопустимо, так как большая часть людей, которые добились моего увольнения в 1914 году, были налицо и пользовались тем же влиянием, которое решило мою судьбу.
Смерть графа Витте и Мещерского не изменила еще всего вопроса.
Я был даже немало удивлен, когда перед самым Новым годом, в последних числах декабря 1915 года, ко мне заехал Куломзин и спросил меня, как отнесусь я к его мысли предложить государю, при пересмотре состава департаментов Совета на 1916 год, назначить меня председателем Второго департамента, в котором рассматриваются дела о частных железнодорожных концессиях. Я ответил ему, что был бы рад такому назначению, если бы оно не было сопряжено с несправедливостью по отношению к человеку, вполне достойному, занимающему это место, — генералу Петрову, с которым меня соединяют самые лучшие отношения. Куломзин сказал мне, что вполне понимает мое отношение, берется лично повидать генерала Петрова и заранее уверен в том, что он будет рад не служить помехой моему назначению. Через день Петров приехал ко мне сам и просил меня не отказываться от назначения, так как он нимало не будет этим обижен, считая, что такое назначение есть наименьшее, что могло бы быть сделано для меня, а сам он с большой охотой останется простым членом департамента под моим председательством.
Я просил его лично переговорить с Куломзиным и передать ему мою усердную просьбу при докладе государю упомянуть о моем сомнении, основанном на моем нежелании причинить малейший ущерб почтенному человеку.
Назначение мое состоялось 1 января 1916 года, и вскоре я представлялся государю, чтобы благодарить его за оказанное мне внимание. Прием был, как обычно, ласковый. Государь передал мне, что Куломзин довел до его сведения о моей «щепетильности», как он сказал, но был рад оказать мне хотя бы небольшое внимание и прибавил: «Я вас совсем не вижу, но часто вспоминаю вас и уверен в том, что мне скоро придется обратиться к вам, когда настанет пора подводить итоги войны и думать о справедливом вознаграждении России за все понесенные ею жертвы».
Его внешний вид был весьма бодрый, вера в благополучный исход войны казалась мне непоколебленною, несмотря на все неудачи, меня он ни о чем не расспрашивал, и не мне же было огорчать его изложением моего, всегда мрачного, взгляда на вещи.
Я сказал только, что готов отдать все мои силы на то, чтобы быть полезным ему и родине, но не знаю только, смогу ли я быть полезным. Последние слова государя на этот раз были: «Вы, Владимир Николаевич, все так же грустно смотрите на будущее, как смотрели и раньше, когда мы говорили с вами о наших военных делах, но — бог даст — доживем до лучших дней, когда и вы забудете все ваши тяжелые думы».
Весь 1916 год прошел для меня в той же замкнутой обстановке. Кроме Государственного совета я нигде не бывал и мало кого видел, помимо моих прежних сослуживцев и друзей. Дела на фронте принимали все более и более грозный оборот.
Внутри нарастало нервное положение под влиянием того же фактора. Дума все резче и резче поднимала свой голос.
Правительство терпело все большие и частые перемены, так как министры сменялись с невероятною быстротою, и на смену ушедших приходили люди все более и более неведомые, и все громче стали говорить о так называемом влиянии «темных сил», так как никто не понимал, откуда берутся эти новые люди с их сомнительным прошлым, сумбурными планами и полною неподготовленностью к делу управления, да еще в такую страшную пору.
Все, что происходило в Совете министров, выносилось наружу, доходило до меня через посредство или бывших моих сослуживцев, или же через всякого рода господ, пристраивавшихся около правительства или отходивших от него, каковы Гурлянд, Белецкий, Андроников, и благодаря этому, несмотря на всю замкнутость моей жизни, я знал все, что происходит кругом, и не знал только того, что назревало в подполье, хотя при частых моих встречах с Поливановым я всегда слышал от него, что Петербургский гарнизон и в особенности скопившиеся в огромном количестве составы запасных батальонов находятся в полной дезорганизации, вне всякого действительного надзора офицерского состава и представляют величайшую опасность.
Из