Про себя она знала, что уже хороша для мужского взгляда: да и мальчишки — сверстники и чуть постарше — небрежно признавали ее превосходство над отроковицами, еще голенастыми и плоскогрудыми, и даже над девами, среди которых были более ядреные, смазливые и ответчивые, а к тому же посвященные, не то что она, на которую пока наложена невидимая запретная печать.
И вот в весну, первую после того, как им всем исполнилось по двенадцать лет… и, конечно, первые крови отошли, с иными просто не заговаривали… Мать Матерей сообщила им, что Змея проснулась и сменила кожу. Она стала на этот раз почти золотой, с малыми черными крапинами на спине, а такое знаменует для племени счастливый год.
В назначенный день их еще в полутьме раннего утра начали обкуривать душистым дымом девяти трав, что бросили в тлеющий огонь, и обтирать листьями, и выщипывать грубые волоски на теле, особенно подмышками и там, где треугольник. Это было не в первый раз и не так уж больно, женщины натирали их и снадобьем, от которого кожа немела на короткий срок, а потом не воспалялась. Сверстникам приходилось куда хуже, зато и их власть была потом сильнее женской.
Наконец, все отроковицы стали гладкими, точно каменная смола, отполированная морской водой. Из таких кусков и угловатых крупиц, что они выменивали у Народа Дюн, замужние низали целые ожерелья, а ей от матери остался только один комок сгустившегося солнца размером в воробьиное яйцо с отверстием — в него вдели ремешок, чтобы вешать на шею, как амулет.
Потом их усадили у входа во временное пристанище Змеи. Ведь Змея кочевала вместе с ними, ее для почета носили в парчовом мешке редкого заморского дела, и в каждом селении было для нее пристанище — шатер, испещренный рисунками… Все женщины, старухи, молодки и Матери, запели для них — темные голоса и темная музыка — и от этого некая пружина начала развертываться из сердцевины тела, доходя до кончиков пальцев: зуд, и томление, и лихорадка. Туман застилал взор изнутри, изменяя внешнее, чужими глазами смотрели они уже и друг на друга. Все были в рубахах по колено, и страшнее привычной детской наготы была эта прикровенность. Поэтому и мужчинам запрещено было видеть обряд.
Главная Мать поодиночке подталкивала их, полуодурманенных, ко входу, указывая рукой, и они исчезали. Слабый легкий вскрик, то ли боли, то ли облегчения: вот все, на что они там осмеливались. А когда выходили — их сразу же обтирали пучками иных трав, повязывали ленту на голову и надевали, пока поверх рубахи, тканую клетчатую юбку.
Настала и ее череда. Она, как и было ей раньше сказано, вошла в резко и чуждо пахнущую темноту, села на корточки, раздвинув колени и положив ладони на бедра. Тьма раскрутилась, глянцево перелилась к ней, подняла голову.
Змея была не так уж велика, как они, девчонки, между собой выдумывали, — толщиной в запястье; не столь и светла, как говорила Мать. Но у нее и впрямь солнечный свет розлит по телу, и глаза излучают ум, особенно сейчас, когда пленка, прикрывающая их, еще совсем тонкая.
Змея медлила. Девочка не шевелилась, но не от страха: только необычным казалось ей это. Длинное тело скользнуло ближе, коснувшись смуглой ноги. Змеиная кожа была почти так же тепла, как воздух, и суха, это не было неприятно, скорее наоборот, и потому расслабляло, обезволивало, как все, что не ощущается иным, чем ты сам. Обвилась вокруг щиколотки, икры, бедра… Девочка сидела неподвижно, она знала, что сейчас воспоследует. И вдруг в ней, телесно застывшей, как дерево, родился яростный внутренний протест, толчком прорвалось непокорство. Я не ты, ты не я. Я хочу не растворяться, а быть. Ты зубом своим снимешь мой замок и тонким жалом своим слижешь кровь и горечь мою, чтобы одна радость была в моей жизни с суженым моим мужем. Только я не буду ни тобой, ни им, что бы со мной ни было, и сохраню свою целокупность. И свою судьбу приму на себя!
Змея поняла, ощутила непривычное, Ее тело снова собралось в клубок, стреловидная голова отпрянула и внезапно, чуть раскачиваясь и трепеща языком, поднялась на уровень глаз посвящаемой. Насмешка, гнев и печаль были в ее неморгающих глазах. Потом она уронила себя на землю и уползла, снова став ничем.
— Ты не захотела исполнить обычай. Почему, ты боялась? — допрашивала ее Мать Матерей.
— Нет.
— Ты противилась?
— Нет.
Мать покачала головой:
— Значит, внутри себя уперлась. Захотела стать ее выше. Выше того времени, в котором заключена, понимаешь ты?
— Тогда понимала, сейчас — нет.
— Чужачка на общем Пути, ты будешь торить свой, вслепую искать его. Не боишься?
— Нет.
— А зря. Он тебе отомстит, отметит тебя несчастьем.
— Да, я знаю. Пусть!
Тут я проснулся — весь в испарине. Воздух был пронизан чуждыми, не мужскими похотями, горело сердце, мутилось в голове, бухало в висках. Но еще хуже было характерное дребезжание всего тела, похожего на разболтанную колымагу, и чесотка, которая расходилась от жизненного корня широкими кругами. Тьфу, наворожила невесть чего, треклятая грызунья! Общий сон, напополам с девчонкой — вот соблазнился на свою шею. Девочка… Я представил себе, как она спит, раскинувшись, в соседней каморке, нежная и беззащитная, вся, как и я, во власти чуждых влечений, и легкое ее дыхание неровно, а одна ножка согнута в колене таким гибким и пластичным движением, какое невозможно для обычной женщины… До каких пор она сделалась той змеей сама, хотел бы я знать? Я мысленно застонал.
За перегородкой что-то зашевелилось, мягко протопало ко мне, взобралось на одеяло, цепляясь коготками, и плюхнулось под бок.
— Пульхерия, красотуля моя!
Ее тельце даже через покрышку было упоительно жарким, пух слегка щекотал нос, а от мыслей исходил запах парного молока и меда. Я погладил ее по шерстке, сначала с душевным надрывом, потом вдумчивей, стараясь, чтобы мои пальцы излучали симпатию и признательность. Она сначала помалкивала, время от времени массируя мою щеку шершавым язычком, но потом угрелась и начала набирать обороты, с каждым вздохом издавая все более звучное и торжествующее мурлыканье.
Утром я пожаловался на зловредную Сафию.
— Она из нас самая умная, — возразил Лориен. — Почти как Старший. Сны ее — многослойные, как луковица. Только до их сердцевины докапываться не надо, просто жить с ними — и все. К слову, у Младших наблюдается довольно четкая обратная зависимость между размерами и интеллектом. Вот я, к примеру, могу рассуждать на отвлеченные темы, а макаки хоть и славные работяги, но мысль их, если не занята стоклеточным нартхом, то крутится вокруг вещей сугубо конкретных и приземленных. Валька — прямой дурень, в контакте давит на эмоции. Грызуны — у них разум вообще не такой, нашими словами передать невозможно, хоть ты с ними век во всю силу общайся. Что для нас труд — для них игра. Их слово почти равно вещи, а мысль — делу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});