— Где?
— На автовокзале, я слышала.
— А-а… Да по математике подтянул, чтобы двойки не было в четверти, — соврал я, а затем сказал правду: — Юрке сейчас не до экскурсий. У него мама выздоровела.
— А она что, болела? — округлила Инна синие глаза-озерки.
— Ноги ее не слушались. Еле ходила, да и то на костылях.
— Да-а?! А сейчас?
— А сейчас с палочкой шкандыбает. Первый раз за год сама в магазин выбралась! И отец у Юрки пить бросил, на работу вроде устроился.
— Вот так… — расстроенно вздохнула девушка. — Кто-то учится, а кто-то мучится… А я-то думаю, и чего Юрик так сияет? Притворяется, что ли? А он по-настоящему… — минор незаметно обратился мажором, и Хорошистка прыснула в ладонь: — Я столько мам сразу в жизни не видела! Ну, на вокзале, провожали когда. А твоя — красавица просто!
— Вся в меня! — довольно расплылся я.
Мы поднялись по ступеням и прошли гулким залом ожидания.
— Внимание! — опал раскатом дикторский голос. — Объявляется посадка на скорый поезд «Маяк» Одесса — Ленинград.
— Наш! Наш! — заволновался десятый «А».
На путях толклись составы. Вывозной тепловоз мерно гудел, вытаскивая из отстойника на посадку вереницу чистеньких вагонов. Подвывая моторами, катилась электричка на Котовск. Зеленый ВЛ-60 грелся в тупичке, уставясь в стенку буферными фонарями.
Больше всего народу толпилось у первого пути, где скучились ларьки с газ-водой, мороженым, пивом, пирожками и коржиками. Самые сноровистые заняли лавки, а которым не хватило мест, восседали на чемоданах. Но все одинаково вздрагивали, стоило звучно зашелестеть перекидному табло.
— Сейчас поедем! Сейчас поедем! — заплясала Маша от полноты чувств.
Настя подошла и робко приткнулась сбоку. Я обнял ее за плечи, и она тут же прижалась, выказывая сестринскую любовь да искреннее раскаяние.
— Продолжается посадка на скорый поезд «Маяк» Одесса — Ленинград…
Тот же день, позже
Первомайск, улица Тракторная
Томаш Платек сбегал в продуктовый за хлебом и молоком — нравилось ему местное лакомство. Отрезаешь ломоть хлеба, желательно «белого», за двадцать две копейки, легонько смачиваешь молоком и присыпаешь сахаром. Чашку цельного пастеризованного в одну руку, самодельную пироженку — в другую, и лопай на здоровье.
Перехватив авоську у калитки — молоко в трехлитровой банке плюхнуло под капроновую крышку — нумерарий незаметно проверился. Никого и ничего.
Улица тихая, почти безлюдная, да и благообразную хозяйку, что сдала им флигелек, не каждый день увидишь — старушонка подрабатывала сторожихой на промтоварной базе, бдела сутки через трое.
Томаш поплутал по дорожке, затейливо обложенной кирпичами, выходя к летней кухне в глубине сада. Аглауко встретил его протяжным стоном, и у Платека снова испортилось настроение.
Насупившись, он отнес продукты на свою половину. Занял стул и сложил руки на коленях. Подстрелили Мути две недели назад, и вылечить напарника было нетрудно — два сеанса по часу, и Аглауко запрыгает, как козел. Но Томаш не торопился…
Пулю он удалил, и боль снимал, и не позволял ране воспалиться… Всё! И больше ничего!
Нумерарий страдальчески сморщился. Он сам себя загнал в этическую ловушку, выхода из которой нет. Только вот его мучения никаким анальгином не унять. Вытянув левую руку, «солдат Господа» расставил пальцы, мрачно глядя на кольцо — сам Отец выдал его молодому Томашу в знак принятия обета верности.
Тяжело встав, Платек прошаркал на половину Мути. Тот уминал старый диван с резными полочками на спинке. Ворочался, скручивая простынь в жгут, или валялся, натягивая одеяло до плохо выбритого подбородка — здешними лезвиями «Neva» можно только строгать.
— Скажи, Мазуччо, только честно, — выдавил Аглауко, зыркая черными угольями глаз, — ты что, не хочешь меня лечить?
— Хочу, — буркнул Платек, отводя взгляд.
— Так какого дьявола… — Мути замер. — Сто-оп. Я по-онял… Ты против того, чтобы ликвидировать Миху!
— Да! — рявкнул Томаш, краснея. — Во мне все восстает против убийства!
— Но и нарушить приказ отца Альваро ты не смеешь… — задумчиво выговорил итальянец, не обращая внимания на вспышку напарника. — Вот и тянешь.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})
Поляк сник, опуская могучие плечи. Мути разгадал его уловку. Ну, да, да! Он нарочно медлил — в наивной, детской надежде на чудо. Вдруг что-нибудь случится, и ему не придется нарушать заповедь Господню!
— В шестьсот семнадцатом постулате «Пути»,[2] — назидательно возгласил Мути, — писано: «Повинуйтесь, как повинуется инструмент в руках артиста, не останавливающийся, чтобы размышлять!»
— Миху заказал Кароль Войтыла, польский кардинал, — агрессивно парировал Томаш. — Он хочет хитростью и подлостью занять Святой Престол!
— А когда было иначе? — насмешливо пропел Мути.
— Должно быть иначе, — твердо сказал Платек. — Неужели тебе не жалко этого Миху? Он ведь еще мальчик!
— Я его потом пожалею, — скривил губы Аглауко, — когда убью. Короче! Либо ты меня лечишь, либо я ухожу! Еще неделя, и рана затянется сама. А я и без тебя обойдусь. Михино лицо всего раз мелькнуло, но я его срисовал. И голос помню. Найду!
Кряхтя, он сел и спустил здоровую ногу на пол.
— Лежи! — враждебно буркнул Томаш, пихая напарника в грудь. Тот повалился на подушку, перекашивая рот в долгом стоне. Платек возложил руки на раненый бок — пуля, выпущенная из «Макарова», прошила итальянцу косую мышцу, не затронув внутренности. Болезненно, но не смертельно. — Теперь ногу!
Мути послушно, помогая себе рукой, вытянул бледную волосатую конечность — бурые разводы пятнали бинты, окрутившие бедро. Поляк прошелся ладонями, почти касаясь марли.
— Всё, — Платек разогнул натруженную спину. — А теперь слушай.
Он вразвалочку подошел к маленькому окошку, раздвигая кружевные занавески, чтобы оглядеть подходы — и собраться с мыслями.
— В нашем распоряжении почти две недели, — резковато, с напором заговорил он, просчитав ходы и взвесив риски. — Миха занимается в каком-то молодежном центре… там что-то с наукой связано, с техникой… Ну, не важно. Сейчас Михи в городе нет, я его не чувствую. Наверное, уехал куда-то на каникулы. Но шестнадцатого и семнадцатого он будет в Одессе по делам того самого центра, и не где-нибудь, а на окраине, в промзоне. Смекаешь? Один в чужом городе, далеко от дома, от школы…
— А мы будем близко! — захохотал Аглауко. — Мазуччо, ты гений!
Лицо Платека перетянуло гримасой, отдаленно похожей на улыбку.
— Гуариши престо,[3]- обронил он, и вышел, склоняя голову под низковатой притолокой.
Лишь запершись у себя, Томаш с силой отер лицо, словно сдирая приклеившуюся маску.
— Пся крев! — рванулось из него, взламывая тонкий ледок воспитанности. — Нех че дьябел порве![4]
Резко стянув свитер грубой вязки, Платек скинул штаны и, дергая уголками рта, расцепил крючок на подвязке с шипами, впивавшимися в бедро до крови. Сегодня хоть и не суббота, «день бдения и жертв», но как еще выбить скверну, если не телесным покаянием?[5]
Сжав рукоять небольшой плетки, с говорящим названием «дисциплина», Томаш взялся охаживать себя по спине и ребрам. Резко выдыхая, кривя рот, он прерывисто и невнятно молился.
— Аве… Мария! Аве… Мария… грациа плена… доминус тэкум! — с рычанием выбрасывала пережатая глотка, а рука исступленно стегала вздрагивавшее тело. — Бенедикта… ту ин мули-эрибус! Аве… Мария!
Среда 5 ноября 1975 года, утро
Около границы Витебской и Псковской областей
— Обожаю поезда! — воскликнул Изя, откатывая дверь. — Хочешь — сиди, хочешь — лежи!
— И теплый туалет рядом, — поддакнул Зенков, не отрываясь от окна.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})
Андрей хихикнул, а из соседнего купе вылетел голосок Альбины:
— Ой, Изя, ты как кот, только и знаешь, что валяться!
— Не-е! Я еще жрать люблю! — жизнерадостно отозвался Динавицер.
Соседи шумно вздохнули — неисправим. Я фыркнул и вернулся к увлекательному занятию — на пару с Жекой любоваться видами, что проплывали за окном вагона. Наши глаза вбирали, впитывали все подряд — леса и перелески, сквозившие вязью голых веток, комковатую чернь перепаханных полей, встречный товарняк, что наваливается с воем и громыханием, частит, мельтеша, и пропадает, как резко отдернутая занавеска.