Машина остановилась на Волобуевской, пронизав собою толпу чекалинцев, всё ещё собиравшихся возле дома Карандеевых.
– Стоят, черти, – сказал, как плюнул, Еникеев. – Разгоняли?
– Разгоняли, Ефрем Епифанович, – придвинулся к переднему сиденью Мозжорин, сидящий на заднем. – Буквально за час до нашего приезда наряд разгонял. А они по дворам разбегутся, попрячутся, а потом снова приползают. Как мёдом им тут намазано!
– Точно, – согласился Еникеев, озирая через стекло машины грязный двор и старый дом с зелёной крышей.
Встряхнулся, открыл дверцу машины.
– Ладно, идём. Глянем, как дело обстоит. Мать еёшная здесь?
– Здесь. Прописка и документы в порядке.
– Что делает?
– А готовит, убирается, в магазин ходит и на работу – туда же на завод, где и дочь работает. А так молится ещё. Ну, и в церковь эту…
– Запрети.
– Э-э… как ей запретить? – озадачился Мозжорин. – Она просто встаёт и поклоны кладёт.
– Где встаёт?
– А прямо перед дочерью.
Еникеев помолчал. Сказал резко:
– Запрети. Скажем, что советская власть не потерпит. А будет и дальше поклоны отбивать и в церковь бежать, арестуй к чёртовой матери. Приказ понятен?
– Понятен, товарищ Еникеев.
– То-то. Ишь, учинили тут рассадник религиозного дурмана… понадумали всякого… справиться не могут… Оболдуи… Идём, что ли, глянем.
Вылез из машины. Выпрямился. Окинул взглядом грязные просторы. Наткнулся на небо и от неожиданности не сразу опустил глаза на земную твердь.
Над городом распласталось в синеве огромное белое крыло из облаков. Тело небесной птицы – тёмно-серое скопление тяжёлых дождевых туч – наступало на город с запада. Великое белоснежное крыло из перьевых облаков накрывало, казалось, весь Чекалин, и словно защищало его от беды или… несло, звало в иные веси, в прекрасные божественно-отрадные дали, суля тепло, свет и нескончаемую радость.
У Ефрема Епифановича захватило дух от тоски по тому небывалому, непознанному им, что звало его к себе. Он замотал головой, пытаясь избавиться от наваждения. Что он – фанатиком религиозным решил заделаться? Да его тут же снимут, выгонят из партии и пнут в лагеря, на лесоповал! Или, того хуже, разнорабочим на секретные атомные объекты, где люди мрут от облучения, – как по секрету рассказывала ему врач, вернувшаяся с одного из них, построенного в дебрях Урала: в феврале она ездила в отпуск в какое-то крошечное поселение Касли повидать стареньких родителей, и тот объект на протяжении семи лет строится от них километрах в пятнадцати всего.
Отступило нежданное, зовущее. Ефрем Епифанович вздохнул глубоко, вытащил сигареты, закурил, отравляя вокруг себя воздух.
– Птица какая летит… – вдруг услышал он восхищённый голос Мозжорина и невольно посмотрел на небо, которое накрывало белооблачное крыло великой птицы, потом на капитана, который любовался раскинувшейся красотой.
– Тоже мне, ценитель осадков! – саркастически одёрнул его Еникеев. – Любоваться будешь или, в конце концов, очнёшься от дурости своей?
Он раздражённо зашагал к проклятому дому, не обращая внимания на грязь. Не хватало ему облаков в виде птицы! Попы и их последователи тут же усмотрят в явлении погоды милующую Длань своего Господа. Всё против него, Еникеева! И облака! Будь они неладны!..
… Получается, Бог этот – есть..?
Ефрем Епифанович аж зарычал, проходя сенцы, и рванул на себя тяжёлую дверь, будто вырывал жгучий сорняк из пшеничного поля.
– Где? – рявкнул он.
Постовой, пьющий чай за кухонным столом в компании с худощавой, в возрасте, женщиной, вскочил, покраснев. Седая голова молодого человека ввела Еникеева в ярость.
– Ты что, сволочь поганая, волосы свои распустил?! Вон отсюда! В парикмахерскую! Красить или брить наголо! Пошёл! Два раза говорить не буду – под трибунал пущу!.. Распустили!
Мозжорин, к которому адресовалось последнее слово, не дрогнул.
– Будет сделано, товарищ Еникеев, – вытянулся он. – После дежурства – в парикмахерскую. А «каменная» – там.
Еникеев шагнул в горницу. Встал на месте, остолбенев наподобие кощунницы. Вспомнил запоздало, кто он, что и перед кем находится. Оторвал ноги. Прошёлся вокруг вопиющего вызова материализму и атеизму.
Каменная. Как есть, каменная. Он стиснул зубы и дотронулся до белой кожи… Брр… На живую никак не похоже. Не удержался, постучал по плечу. Услышал твёрдый звук. Посмотрел в лицо. Странное: не живое, не мёртвое. Именно каменное. На самом деле.
– Что она ест? Что пьёт? – отрывисто спросил он у Песчанова.
– Ничего, вроде, не ест. И не видел, что пьёт, – отрапортовал Григорий Песчанов.
– Как же тогда живёт, не падает?
– Не знаю. Не падает. Хоть толкай.
Еникеев собрался с духом и, упёршись в камень тела, толкнул изо всех сил. Но Вера не шелохнулась. Еникеев снова упёрся, поднажал. Безполезно. Скала скалой. Его охватил сперва животный ужас, а потом ярость. Как она смеет мутить ясные воды его, Еникеевского, коммунистического мировоззрения?!
– Топор есть?
– Что?
– Топор, говорю, есть? Что непонятного?
– Есть где-то… наверное… Хозяйка! Тащи топор!
Степанида Терентьевна всполошилась испуганно:
– Зачем топор?
– Значит, надо. Тащи, говорят!
Степанида Терентьевна, побелев, не тронулась с места.
– Убивать мою Верочку хотите? – прошептала она.
– Кого убивать? – зарычал Еникеев. – Кого тут прикажешь убивать? Сдурела совсем? Антисоветский элемент! Говорю – топор тащи! Не то сядешь у меня на двадцать пять лет! Или вон на лесоповал в Сибирь поедешь! На Соловки! Вмиг тогда топор принесёшь!
Григорий Песчанов не выдержал и сказал:
– Я знаю, где топор. Плотник в прошлый раз его осматривал, чтоб доски рубить, но не подошёл: туповат оказался. Принесу сейчас.
Он нырнул в сенцы, вернулся с топором.
– Что делать-то, товарищ Еникеев?
– Дай сюда.
– Мне-то сподручней будет, – уговаривал Песчанов. – Чего спину ломать? А я уж расстараюсь. Мне её жалко.
Еникеев повернул к нему неузнаваемое лицо с бешеными глазами.
– Мозжорин.
Капитан шагнул к подчинённому, силой забрал из его сопротивляющейся руки топор. Подал Еникееву. Песчанов и Степанида Терентьевна бросились было к нему, отвести первый удар, но опоздали. Лезвие со всего размаху вошло в половую доску. Еникееву почудилось, что он спит и мучается кошмаром: из-под металла брызнула тёмная жидкость. Он выдернул топор из дерева. Капли стекли с него, шлёпнулись и превратились в монетки с ножками. Еникеев потрогал жидкость. Понял: кровь. И не смог остановиться: размахнулся и ударил опять в ошеломлении разума. Кровь брызнула на сапоги.
– Да что ж это такое?! – закричал он и в безумном порыве опустил окровавленный топор на плечо Веры.
Вопль исторгся из груди Степаниды Терентьевны, и она ринулась на защиту дочери. Песчанов её перехватил.
– Что ж ты делаешь, ирод! Дочь мою убиваешь! – застонала мать, ожидая, что Вера рухнет под ударом оземь и разобьётся, каменная, на мелкие осколки.
Но на коже Веры и царапины не появилось.
– Крепка… – изумлённо протянул Еникеев и безсмысленным взглядом уставился на топор.
Лезвие иззубрилось, потемнело. Будто рубило молодые лиственницы три месяца кряду, а не ударило два раза по старым иссохшим доскам, а один – по окаменелому человеку; пусть окаменелому – но человеку!
Еникеев выматерился, и сильная боль внезапно взорвала его голову.
«Мстит, – подумалось. – О своём присутствии заявляет…».
Кто заявляет – не хотел думать. Знал подспудно – кто.
– Подписку о неразглашении возьми, – велел он Мозжорину.
– Так брали уже…
– Снова возьми. Не хватало, чтоб люди знали о досках этих кровавых. Тогда нам вовсе конец. Повалят, снесут. Понял?
– Так знают уже…
– Так пасть им заткни! Понял?!
– Понял, товарищ Еникеев.
– Доски подколотите, кровь замойте, – велел Ефрем Епифанович. – В нужник вылейте.
– Есть!
Вышел тучей, кипевшей от собравшейся в ней грозовой силы. Плюхнулся кулем в машину, приказал везти в совет.
В кабинете сперва долго мерил ширину и длину стен; сел, наконец, в кресло, сжимая и разжимая положенные на стол крупные кулаки. Ничего не думалось ему, ничего не соображалось. Прикинул на часах – скоро в Петропавловской церкви вечерня. Скажет ли что на ней поп Кирилл Тихомиров? Если хоть слово о Карандеевой скажет, Еникеев его сгноит, не пожалеет.
Первый секретарь обкома КПСС надел другое пальто – старое, тёмное, и покинул свой партийный рабочий особняк. Подняв воротник, опустив голову, он, не торопясь, достиг в начале пятого церкви во имя святых апостолов Господних Петра и Павла. В храме плотно стоял народ. И ни одного скептического лица.
«Если Карандеева придёт в себя, – злобно пообещал Еникеев сам себе, – сгною на Крайнем Севере! Пусть там эвенков и чукчей обращает, каменея, сколько влезет!».
Он долго про себя бранился, сверля мрачным бешенным взглядом затылки прихожан. От жары и духоты, от непривычных запахов, источаемых кадилом и тающими в огоньках свечами на высоких одноногих подсвечниках ему заплохело; выступил пот, заныла голова. Зачем он припёрся в это обиталище мракобесия?! Как тут худо! Невмоготу! Что он тут забыл?! Чего ждёт?!