— В какой же отряд зачислены вы? — спрашивает Татищев.
— Тот, что пойдет от Лены на запад. На Таймыр.
— Славное предприятие, — одобряет Татищев. — Таймыр, Таймыр… Вот загадка.
— На вашей карте его нет вообще.
— Да, карта далека от конечной истины, — виновато признает Татищев.
— Далека от обстоятельной географии, — смелеет Челюскин.
— Ты боек, однако.
— Руководствуясь справедливостью.
Нет, географ и историк не обижается.
— Сожалею, — говорит Татищев, — что не дожил до наших дней царь Петр. Как он жаждал, чтобы в поиске северного пути мы оказались счастливее иных стран… Ты кончал Морскую академию?
— Да, ваше сиятельство.
— Теперь и в Екатеринбурге открыты школы: словесная и арифметическая. Чисто и слагательно писать — вижу в том великий прок. Отсюда, штюрман, путь к отвращению лжи, темени людской, злобы. В столице от меня ждут больше золота, драгоценных камней, металла. Все надо! Но я строю избы для школ. Ученику велено давать в месяц по два рубля на платье и питание. Меня попрекают — расточительно, дескать. Но я верю: грамотность дороже любого золота. Расточительнее держать молодого человека в неведении, что есть мир.
Дневное солнце выскользнуло из-за туч. Стены, обитые золотистым штофом, осветились как бы изнутри. Подвески на люстре и шандалах заискрились.
Руки Татищева лежали на столе. Яркий свет придал им некую скульптурную законченность. В пальцы и ладони въелась темная пыльца окалины.
Татищев заметил взгляд штюрмана.
— Рудознатец. Чем и горжусь. И в шахтах бываю, и у домен. А заказ экспедиции прикажу выполнить в кратчайший срок.
…С десяти бастионов Екатеринбурга во все стороны глядят пушки. Хотя не ясно, от кого обороняться?
Завод-крепость воинским каре примкнул к берегу Исети.
Плывут над городком дымные облака, не из труб ли доменных и плавильных печей? Молоты колотушечных, якорных, кузнечных, жестяных фабрик выковывают громы над вершинами Урала.
Все внове тут Челюскину.
Жаркие горны с широкими шатрами, сопла мехов в тяжелом дыхании, домны, работные люди, прикрывающие наготу лишь кожаными фартуками, косматый пламень, кипящий чугун в ковшах, обжигающие глотки воздуха — кажется, сам бог огня и кузнецов Гефест мастерит непробиваемый щит для геройского воина Ахилла.
Нет, не для Ахилла — железный щит для России выковывает молодой Екатеринбург: ядра, пушки, чугунные решетки.
Челюскин с утра спешит на якорную фабрику. Работные люди косятся на его куртку — бострог, лихую треуголку с царским гербом напереди. Моряк! Из самой столицы! Сказывают, в Якутске, в Охотске (а где он, этот Охотск?) начнут строить боты и шлюпки для хождения во льды.
— Ваше благородие, не извольте беспокоиться, — уверяет Семена шихтмейстер. — Якоря в срок поспеют.
Народ на фабрике всех племен и наций. Лица темные, изможденные. Повертись-ка при огне и жидком металле шестнадцать часов!
Брызжет металл, когда его разливают в формы пушечных стволов. В гортани кисло от формовочной пыли. Бежать бы отсюда на простор, хватить сухим ртом свежего воздуха, уткнуться щеками в траву, в прохладу. Нет, Челюскин не позволит себе такой слабости. Ох, лукав народ! Самые ленивые при нем бойчее машут молотами, проворнее бегают с ковшами.
В крошечной каморке шихтмейстер угощает Семена кумысом. Хорошо кобылье молоко, холодное, кислое.
— Сами откуда будете, господин шихтмейстер?
— Из Казани.
— Вон как? Вы, татары, вроде к другому приучены.
— Мой отец с малых лет кузнец. И меня обучил. Татары тоже всякие бывают.
— Я не в обиду. У нас на флоте людей по нациям не разделяют.
— И в нашем железном деле тоже. Всякую нацию переплавляем — на молотобойца, шихтовщика, литейщика.
«Это он хорошо сказал», — отмечает про себя Семен.
Не просто сотворить десяти- или двенадцатипудовый якорь, приварить к громоздкому стержню кривые рога с лапами, отформовать голову с проушинами, приклепать против рогов стойкую упорку.
В самом простом одеянии является однажды Челюскин на фабрику — грубые башмаки, холстинная рубаха, латаные штаны.
— Вы ли это, ваше благородие? — удивляется шихтмейстер.
— Не похож?
— Уж не в кузнецы ли решили записаться?
— В кузнецы!
— А что, вы силушкой не обижены.
— Коли так, прошу молот.
— Не господское дело — бить по наковальне.
— Молот! — приказывает Семен.
Татарин почесывает затылок.
— А что? Все кузни исходил, а некован воротился! Тряхну-ка с вами и я стариной.
Челюскин нацеливается прищуренным глазом на жаркий слиток.
Молот над головой.
— И-и-и-эх!
Шихтмейстер поправляет:
— Тоньше, тоньше… Тут силой одной не возьмешь.
— И-и-и-эх!
— Вот так-то лучше.
— И-и-и-эх!
Через полчаса Семен приставляет молот к ноге. Раскраснелся. Пот градом по лицу течет.
Дово-о-олен!
— Сей якорь будет мой. На «Якутск» поставлю.
Залпом выпивает кружку воды. Просит мастера из ведра полить на спину. От рубахи — пар. Тело у Семена цвета раскаленной поковки. Урчит. Стонет. Хрипит.
И опять одной рукой вздымает над головой молот.
— И-и-и-эх!
Лапа плющится. Розовое мясо металла в шелухе окалины не желает гаснуть, шипит, плюется жалящими шкварками.
— И-и-и-эх!
Челюскин бросает молот, поигрывает борцовскими буграми на руках.
— Господин шихтмейстер, пока не получу все якоря да пушки, буду служить у вас Гефестом.
Татарин пугается:
— Кем?
— Гефестом!
— Это кто же?
— Бог огня. Бог кузнецов.
— Не знаю такого.
— Да вот он же, — тычет себя в грудь.
Железная амуниция готовилась почти два месяца. Чтобы отправить ее, потребовалось тридцать телег.
С каждым из возчиков сошлись по две копейки за версту.
Накануне отъезда Семен зашел в канцелярию.
— Ваше превосходительство, — доложил Татищеву. — Дозвольте благодарить. Мастеровые славно поработали.
— Гефест! — улыбнулся Татищев. — Докладывали, докладывали. Ты славно помогал. Добрый путь тебе, штюрман. Берингу передай поклон. Как человек буду молиться за вас. Как географ и историк не премину обстоятельно узнавать о вашем сообщении.
Ранним августовским утром обоз тронулся в путь — к Тобольску.
Так были «подняты» первые якоря кораблей Беринговой экспедиции.
«УЖ ВЫ НОЧИ МОИ, НОЧИ МОИ ТЕМНЫЕ…»
К концу 1733 года основные экспедиционные отряды прибыли в сибирскую столицу — Тобольск. Восемь месяцев добирались сюда от Санкт-Петербурга.
А это была лишь половина пути до Якутска.
Люди болели, умирали, изрядно поизносились, кляня тракты, непогоду, неустройство заезжих изб, дурных ямщиков, ленивых паромщиков.
Прончищев писал в своем дневнике: «Крепкие, видавшие виды мужики звереют от бедствий пути. От лошадей одни скелеты остались. На какие муки обрек Таню? Сердце от жалости переворачивается. Но у нее хватает силы поддерживать меня, моих матрозов. И всему радуется при том. Да еще рисует».
На удивление всей команде, Таня действительно стойко переносила все тяготы дороги. Ни одной жалобы не услышал от нее Прончищев.
Как-то повозка лейтенанта завязла в топкой грязи. Василий в высоких кожаных сапогах вместе с матрозами толкал телегу. Лошади вылезали из кожи. Разувшись, Таня спрыгнула в черное месиво. Грязь достала до колен. Василий взял ее на руки, чтобы отнести в сухое место.
Таня вырвалась, рассердилась:
— Лейтенант Прончищев, ты надо мною не командир!
Заляпанная грязью с ног до головы, сжав губы, подалась к возку. Уперлась плечом в задок телеги.
— А ну, мужики!
В ней дьявол поселился! Напряглась, от натуги прикрыла глаза.
— Боцман! Боцман Медведев! Не топчитесь на месте. Проворнее.
— Татьяна Федоровна, да мы без вас…
— Толкайте!
Телега подалась.
Благо, речка рядом. Ни слова не говоря, Таня забежала за кусты орешника, сорвала с себя одежду, пошла в воду.
Плыла быстро, сильно выбрасывая вперед тонкие руки, иногда уходя с головкой на глубину.
Боцман Медведев загляделся:
— Ну и женушка вам досталась, господин лейтенант. Где такие барышни только родятся?
— На Мышиге.
Геодезист Чекин восхищенно цыкнул:
— С такой не пропадешь… Какая бойкость, решительность!
Прончищев согласился:
— Чего-чего, а решительности не занимать.
Рашид железной лопаткой счищал грязь с прончищевских сапог.
— Потом, — оттолкнул его Василий. — Отмыться надо сначала.
Когда Таня вернулась, матрозы шумно понеслись к реке.
Прончищев взял в ладони мокрое Танино лицо.