Когда Таня вернулась, матрозы шумно понеслись к реке.
Прончищев взял в ладони мокрое Танино лицо.
— Все не верю, что ты со мной.
Таня скомандовала:
— Прончищев, в воду! Не терплю лейтенантов с грязными руками.
Таня звала мужа Прончищевым. Обращение по фамилии казалось ей естественным и наиболее подобающим суровым условиям путешествия, где не место нежностям. Полное равенство в отношениях со всеми, некоторая грубоватость, безусловная готовность делить тяжесть пути со всеми наравне — так поняла она свое место в команде. И не изменяла взятому правилу.
Рашиду, который поначалу называл ее барыней, дала твердый урок:
— Барыни тут нет. Барыня в столице осталась.
— Как же кликать-то?
— «Кликать»! Нашел слово. Зови Татьяной Федоровной.
Таня ушла из дому почти без вещей. В Казани Василий купил жене одежду на все сезоны.
Таня увидела в этом повод погоревать над непредвиденными расходами лейтенанта:
— Вот что значит брать жену без приданого. В следующий раз, Прончищев, будь осмотрительнее.
Он угрожающе пообещал:
— Не будет следующего раза.
— Правда? — спросила Таня с детской радостью. — У меня подруга в замужество уходила. Показывала тайком свадебный сундук. Чего там только не было!
— Завидуешь?
— Тебя жалею! Ничего тебе этого не видать. А получила невеста в приданое кафтан немецкий с золотым кружевом, с тафтовой подпушкою, с подкладкой кумашною. Десять платьев бархатных. Три платья зеленой травки, мех рысий, хвосты собольи, меха бобровые, сорок золотников жемчуга, скатерти турецкие, платки персидские с золотом и серебром. А сукон аглицких! А шелков! А бархата!
Прончищев хохотал:
— А что мне досталось? Где моя роспись о приданом?
Таня гордо выступила вперед, надменно повела бровями:
— Прончищев! Лейтенант неблагодарный! Я ли не приданое?
— Приданое, приданое! — паясничал Василий, подыгрывая жене. — Да только в росписи еще значатся… — Он вспомнил напевную байку, которой когда-то потешала его Савишна, о незадачливом женихе. — Восемь дворов крестьянских промеж Лебедяни, не доезжая Казани. Восемь дворов бобыльских, в них полтора человека с четвертью. Четыре человека в бегах, а четыре человека в бедах. Восемь амбаров без стен. Восемь полатей тараканьих да восемь стягов комарьих. Конюшня — один конь гнед, а шерсти на нем нет. Сорок кадушек соленых лягушек…
— Тебе шутом служить! — Таня утирала слезы от смеха. — Не хуже Гаврилы Ивановича был бы.
Шутом? Он бы в актеры-лицедеи пошел! Жизнь веселая, беззаботная. Из города в город разъезжаешь на тех же повозках. Барышни смеются, плачут, в ладоши хлопают.
Иногда Тане совестно становилось за свое счастье. Но она чувствовала, что нужна Прончищеву, любима.
Впрочем, в своем состоянии она не была слепа. Далеко не все служивые по своей воле шли в дальнее путешествие. И она видела, как они маются, тоскуют. Взятые в экспедицию по «ордеру», по строгому воинскому приказу, они чувствовали себя глубоко несчастными, точно гнали их в Сибирь за ослушание.
Тяжко переживал свою долю боцман Степан Медведев. Дома у него в мазанковой халупе осталась жена с двумя малыми детьми. Это был мужик крепкого сложения; в квадратном лице с висячими усами постоянно таилась угрюмая усмешка.
На многовесельных дощаниках экспедиция шла к верховьям Камы. На таких судах нет крытых построек, жили под открытым небом. От непогоды укрывались шубами и парусиной.
Как-то за бунтами якорного каната Таня увидела одиноко сидящего боцмана. Свесив ноги, боцман напевал заунывную песню. Было что-то обиженное, наприкаянное в его фигуре. Хрипло выводил тоскливые слова:
Уж вы ночи мои, ночи мои темные,Вечера ли мои, вечера осенние!Я все ночи, все ночи просиживал,Я все думы, все думы придумывал.
Высокие берега, поросшие хвойной шерстью бора, терялись в вечернем небе. Слюдяные фонари на бортах тускло отражались в речной воде, золотыми рыбинами плыли во след дощанику. Весла гребцов ложились на Каму без плеска.
Уж как одна ли дума-думушка с ума нейдет,Она с ума нейдет, со велика разума.Если бы были у меня молодые крылышки,А еще-то были сизые перышки,Полетел бы я на свою сторонушку,Поглядел бы я на свое подворьице,А еще бы на родного батюшку,А еще бы на родную матушку,А еще бы на свою молодую жену,На свою молодую жену да на малых детушек.
Медведев смолк.
Таня подошла ближе.
— Можно, Степан, с тобой посидеть?
— Сидите.
— Что же ты замолчал? Мне нравится твоя песня.
— Так, про себя говорю, — смутился боцман. Утер щеки, виновато ухмыльнулся: — Дом, родню вспомнил.
— У тебя двое детей?
— Двое.
— Вернешься, большими будут.
Медведев вздохнул:
— Матрозская доля… Она к семейной жизни невпритык. Я, Татьяна Федоровна, на флоте пятнадцать лет. В Котлине служил. Привычный. А вот вам… барышне. Все впервой. Все сикось-накось после прежней жизни.
— Какая я барышня…
— Эвон куда пошли. Вам еще трудней. Далекий он — Таймыр.
— Да-а-ле-екий…
Из-за бунтов возник Рашид.
— Татьяна Федоровна! Вот вы где. Лейтенант Прончищев беспокоятся.
— Мы тут со Степаном про жизнь говорим. Садись. Петь будем.
И чуть охрипшим голосом Таня затянула:
Как одна ли дума-думушка с ума нейдет,Она с ума нейдет, с велика разума.
Уже без прежней угрюмости, скорее лихо, удалецки, тряхнув головой, боцман подхватил:
Если бы были у меня молодые крылышки,А еще-то были сизые перышки-и-и,Поглядел бы я на свое подворьице,А еще бы на родного батюшку,А еще бы на родную матушку…
Таня припала лбом к острым коленкам. По пыльной дороге посреди клеверного поля катятся дребезжащие беговые дрожки; рассыпаются вовсю бубенцы-гремки; батюшка Федор Степанович одной рукой обнимает Таню, другой держит кнутовище. Как батюшка умеет щелкать кнутом — длинный ремень змеится над головами лошадей, сыромятный кончик скручивается в махонькую головку. Сухой треск над лугом. Матушка в белой кацавейке с узкими рукавами выбегает на крыльцо, подхватывает Таню на руки…
У Тани мокрые щеки. Рашид и боцман не должны видеть, что она плачет. Крепче подтягивает коленки к подбородку.
— Шли бы почивать, Татьяна Федоровна, — говорит боцман Медведев. — Господин лейтенант ждут. А до Таймыра мы еще ой сколько песен напоем.
В Тобольске команду дожидался Челюскин. Его трудно было узнать в оленьей одежде. Бороду отрастил, рыжие космы падали на плечи. Разбойник с большой дороги!
Семен огорчился, что не застал Беринга. Хотел показать товар лицом. Вон какие якоря! И пушки. И ядра. Все, что положено, привез. Сим железом пропитался, корабли железом будем одевать! Но командор, торя экспедиции дорогу, отбыл в Енисейск.
С Семеном жизнь пошла веселее. Рассказывал о Екатеринбурге — эх, жаль не родился уральцем! Смешно показывал, как с одним татарином выковывал якорь; там главное — громко кричать «и-эх, и-эх, и-эх!».
— Татищева видел? — спросил Прончищев.
— Наш славный историк вот эту руку пожимал. Вот так-то, братцы! — Счастливыми глазами смотрел на Таню. — Вы-то как, Татьяна Федоровна? Все выполню, только скажите, какие будут пожелания?
Таня улыбнулась:
— А одно пожелание, Семен Иванович. Постричь вас. Заросли больно.
И с грозным видом щелкнула ножницами.
Ямские поставы с грязными комнатами, полными клопов. Отсутствие самых простых удобств. Грубая, сухая еда. Многодневные, порою бессонные переезды. Зачумленные от усталости матрозы. Руготня с возчиками и паромщиками. Дожди, от которых в поле никуда не убежать, снежные метели, когда не поймешь, где твердь земли, а где небо.
Тане иногда казалось: жизнь осталась за Уралом, а здесь, в сибирских нескончаемых равнинах, — преддверие ада, мученический путь к искуплению грехов.
Но свою новую судьбу она приняла без ропота, каяться ей было не в чем. Она любила Василия, и любовь эта была искуплением, освобождением от безмерных невзгод и тягот. Одно только чувство томило — чувство вины перед батюшкой и матушкой. Какое страдание принесла она им своим уходом из дома. Писала им с дороги, молила простить, понять, ждать возвращения.
«Добродетельность, дружество, чувствования природы и родства, благоразумные упражнения в стойкости — вот что дает ее душе силу и покой, веру, что живет в полном согласии с сердцем, — писала Таня. — Прошу бога, ежели достойна им быть услышанной, чтобы он подал мне средства исполнить все намерения, выпавшие на мою долю. Препоручая себя родительской милости, остаюсь навсегда с дочерним почитанием…»