Трудно установить, как соотносятся понятия о радикальном и банальном зле, и, насколько мне известно, Арендт нигде не давала систематизированного ответа на этот вопрос. «Банальный» не означает «обычный» или «распространенный», хотя банальное зло при определенных обстоятельствах может получить широкое распространение. Банальное означает поверхностное. Не думаю, что Арендт, используя понятие о банальности зла, делает попытку определить что-либо существенно отличающееся от того, что она ранее назвала радикальным злом. Скорее понятие о радикальности уводило в сторону от того феномена, который она предполагала исследовать. Слово «радикальный» образовано от латинского radix,что означает «корень». То, что зло имеет корень, подразумевает, что оно также имеет глубину. Арендт, напротив, стремилась исследовать именно то, чему не достает глубины В значительной мере именно поэтому она подчеркивает, что речь Эйхмана, по сути, представляла собой набор клише, - использование клише демонстрирует поверхностность говорящего, указывает на отсутствие глубины. Арендт пишет, что целью внедрения тоталитарной идеологии было не формирование определенных убеждений, а скорее уничтожение способности к формированию всяких убеждений вообще, т.е. способности думать. Можно сказать, что человек теряет способность действовать, имея в виду трактовку понятия действия, которую дает Арендт. Она определяет способность к действию как способность начинать что-либо сызнова. С такой точки зрения ее понятие о действии близко толкованию Канта, который понимал свободу как спонтанность.
Банальное зло можно трактовать как следствие зла радикального. Понятие о радикальном зле можно считать в большей степени относящимся к системе, в то время как понятие о банальном зле в большей степени субъективно. Вероятно, мы можем сказать, что «радикальное зло» - это политическое понятие, описывающее политический недостаток, а «банальное зло» - это понятие из категории нравственности, описывающее недостаток последней. Банальность подразумевает характеристику не поступков, а мотивации. Беда в том, что мы, как правило, склонны предполагать некую злую волю, определенное намерение, и только тогда ведем речь о преступлении. Подобную злую волю едва ли возможно увидеть в мотивах Эйхмана. То же можно сказать о Гессе и Штангле, комендантах Освенцима и Треблинки соответственно.
Эйхман, Гесс и Штангль
Сведения об Эйхмане я черпал, прежде всего, из книги «Эйхман в Иерусалиме», где собраны статьи Арендт, в которых она описывает процесс над Эйхманом, а также из протоколов допросов израильской полиции. Я не хочу углубляться в юридические аспекты книги Арендт, например в вопрос о законах, имеющих обратную силу, а остановлюсь на том, что непосредственно касается личности Эйхмана.
Согласно заключению психиатров, Эйхман был абсолютно нормален. Им не руководила ненависть к евреям365, и его ни в коей мере нельзя было охарактеризовать как садиста. Он говорил, что лично он не мог убивать и что если бы его назначили комендантом лагеря смерти, то он покончил бы с собой. Эйхман сожалел о том, что немецкие солдаты пострадали, потому что вынуждены были подвергать такому евреев, но не о том, что евреи этому подверглись. Сам Эйхман не обладал «достаточно крепкими нервами», чтобы смотреть на то, что делали с евреями, и считал, что со стороны командования Освенцима было жестоко рассказывать ему, простому конторскому служащему, о том, что было сделано, слишком прямо и жестко. Примечательная позиция: критики достойна не попытка истребления евреев, а то, что немецкие солдаты пострадали от того, чему им приходилось подвергать евреев, а также то, что ему самому без обиняков было рассказано о том, к чему он приложил руку. Похоже, он ни разу не говорил о том, что уничтожать евреев - просто безумие, а лишь порой замечал, что это делалось излишне жестоко, что плохо отразилось на несчастных солдатах, выполнявших эту работу. Вновь и вновь он подчеркивал, что сам не принимал непосредственного участия в убийствах, а имел отношение только к перевозкам. Неясно - как он решал для себя вопрос о распределении ответственности. Он то утверждал, что является соучастником только с чисто юридической точки зрения, но не несет моральной ответственности, то отрицал свою личную ответственность, поскольку лишь выполнял приказы, и в то же время, в другой раз, признавал свою ответственность за подчинение приказам. Понятно, что ответ на вопрос о распределении ответственности не является для Эйхмана однозначным, поскольку он должен был подчиниться двум несовместимым требованиям - долгу следовать приказу и долгу отказаться от исполнения приказа. Эйхман сделал выбор в пользу неправедного долга. Следуя приказу, он исполнял свои обязанности как бюрократ, подпадая под описанное Максом Вебером поведение: «Честь чиновника выражается в способности, вопреки собственным убеждениям, выполнять приказ под ответственность повелевающего, так же добросовестно, как если бы приказ соответствовал его собственному взгляду на дело». Эйхман говорит, что не было «никаких собственных решений», лишь данные сверху указания366. По-видимому, ему никогда не приходило в голову подать в отставку, скорее исполнение приказа являлось для него единственной альтернативой. Как пишет Вебер, «отдельный чиновник не может вырваться из системы, к которой он крепко-накрепко прикован». Поскольку бюрократ исполняет свои обязанности без оглядки на личные интересы, создается иллюзия того, что его собственные нравственные установки не имеют отношения к работе. Требование не принимать во внимание собственные интересы означает, что служебное положение не должно быть использовано в своих личных целях, однако оно не отменяет личной ответственности каждого за все, что он делает, вне зависимости от должности. Соображения морали, которыми человек должен руководствоваться как частное лицо и как служащий, могут не совпадать полностью, однако, как бы там ни было, личная ответственность не может быть снята. «Присяга в верности предполагает безоговорочное подчинение. Так же беспрекословно мы должны выполнять законы и предписания... Приказы фюрера обладают силой закона». Эйхман дает точное описание правилу фюрера, к которому я еще вернусь позднее, и, по-видимому, считает его обязывающим как с нравственной, так и с юридической точки зрения.
Объясняя свои действия, Эйхман опирается на философию нравственности Канта: «Я принял категорический императив Канта как норму». Однако Эйхман показывает свою некомпетентность в толковании философии нравственности Канта. Этика Канта, как известно, основана на принципе автономности, нов толковании Эйхмана она превращается в гетерономную этику, поскольку законы нравственности не рождаются в сознании субъекта, а диктуются приказами фюрера. Эта проникнутая идеей гетерономности этика, где законы нравственности берут начало вне субъекта, будь то другой человек, организация или Бог, - таким образом, становится во всех смыслах противоположной этике Канта. Правда, в своей философии права Кант пишет о непререкаемом долге следовать законам своего государства, подразумевая, однако, что законы основаны на принципах нравственности, чего не скажешь о законах, имевших силу в Третьем рейхе. Кроме того, Кант черным по белому пишет, что нельзя повиноваться тому, кто призывает к явному злу. И Эйхман сознавал, что истребление евреев - зло, поскольку говорил о возникновении некоей внутренней борьбы в тот момент, когда он узнал о «решении еврейского вопроса», однако быстро успокоился, ведь «лично я избежал непосредственного участия в этом», т.е. поскольку он не должен был собственноручно заталкивать евреев в газовую камеру.
В своем последнем слове на суде Эйхман заявил, что он вовсе не чудовище, а скорее жертва. Он совершенно прав в том, что он не был чудовищем, ведь он не был садистом, который испытывает удовольствие от страданий других. И тем не менее не совсем понятно, почему он считал себя жертвой. Он ссылался на «ошибочное решение», имея в виду, вероятно, то, что на него переложили ответственность и вину за те действия, в которых он не принимал непосредственного участия, т.е. в конкретных убийствах. Такая трактовка выглядит вполне правдоподобно, учитывая, что Эйхман как во время допросов, так и на процессе признавал себя центральной фигурой по части перевозки евреев, однако отрицал обвинения в непосредственных убийствах. Сильное возмущение Эйхмана вызвали показания свидетеля (которые суд, впрочем, счел недостоверными), утверждавшего, что Эйхман на его глазах как-то убил еврейского мальчика. Итак, Эйхман считал, что ему несправедливо приписывали вину за события, происходившие где-то далеко от него, и в которых он не принимал непосредственного участия.