— Оставь меня! — выкрикнула она, глядя на него прежними безумными глазами. — Ты предатель! Я тебя спасла, а ты… ты… ты меня оставляешь, уходишь. Ты меня предаешь!
Берл вздохнул и пошел к двери.
Энджи продолжала кричать ему в спину:
— Ты предал не только меня, так и знай! Ты предал моих родителей, и Тетку, и моего брата Симона…
Берл открыл дверь и обернулся с порога. Энджи по-прежнему сидела за столом и швыряла в него именами своих мертвецов, как проклятиями:
— …и его невесту Милену, и мою сестру Анку, и мою бабку Энджи, и моего деда Габриэля Кагана!
Берл встал как громом пораженный.
— Как ты сказала? — хрипло переспросил он и шагнул назад в горницу. — Твоего деда… как?..
* * *
Габриэль Каган. Так его зовут, моего мужа. Габриэль Каган, Габо… Грудь его широка, как небо, пальцы нежны и чутки, а кожа на спине шелковистее весенней травы. Бедра его длиннее самой дальней дороги, сильны его колени. По глади живота его мечутся молнии, пронзающие мое сердце… Энджи старается не отставать, поспешает вслед за Габриэлем по неприметной лесной тропинке.
«Скорее, Энджи, скорее…» — то и дело шепчет он, оборачиваясь. Им нужно торопиться, нужно перевалить через хребет еще до рассвета. Ханджары и усташи сидят высоко на горе, могут увидеть. Идти по склону нелегко; козья тропинка узка и неудобна. Немного пониже, вдоль реки, вьется по долине широкая ровная дорога, но туда нельзя, там засады и патрули, там смерть.
Ничего, можно и по тропинке, только бы Энджи справилась. Габо оглядывается на девушку: вроде бы все в порядке, поспешает, старается изо всех сил. Ему-то самому что — он-то эти склоны облазил вдоль и поперек с раннего детства. Вместе с братьями. Габо улыбается в темноте, вспомнив своих братьев — силача Баруха и красавчика Горана. Тут, на горе, в чудную пору начала лета они разжигали огромный костер в честь веселого праздника Лаг-ба-Омер. Разжигали на самой вершине — так, чтобы было видно аж до стен Иерусалима. Так говорил Барух, а Габо, пока был маленьким глупышом, принимал его слова всерьез и всю ночь упорно пялил глаза на юго-восток. Ведь если их костер виден со стен Святого Города, то наверняка и отсюда можно углядеть иерусалимские костры, разве не так? Вся округа пестрела огоньками — который из них иерусалимский? Не тот ли? Он хватал за руку Горана, отвлекая его от очередной подружки:
— Эй, Горан, глянь, вон он, костер Иерусалима!
— Где? — рассеянно вопрошал Горан. — Что ты чушь ты несешь, Габо? Это небось Себежи.
И снова отворачивался к податливым девичьим губам.
Эх, Горан, Горан… Габриэль вспоминает лицо брата перед расстрелом — кривое, с черным беззубым провалом рта, и ненависть закипает у него в сердце злыми слезами. Сволочи. Чтоб вы все передохли, гады! Так сказал Барух перед тем, как умереть. Это, а потом уже «Шма Исраэль». Он умер героем, Барух.
Габо всегда хотел походить на старшего брата. Он и тогда тоже хотел сказать что-то похожее, но просто не смог открыть рта — придавило. «Чтоб вы все передохли, гады!»
— Что, Габо? Что ты сказал? — это Энджи, сзади, беспокоится, что чего-то не расслышала. Оказывается, он уже давно бормочет себе под нос последние баруховы слова, барухово проклятие.
— Нет, Энджи, ничего. Вперед, девочка, не отставай…
Габриэль приостанавливается — осмотреться, прислушаться. Все тихо, только звенит внизу река особенным своим, прозрачным звуком. Сколько рыбы они переловили на ее каменистых отмелях, плавали наперегонки… Горан — быстрее всех. Он и с моста прыгал так красиво, как никто не мог. Вставал на перила, слегка приседал, наклонившись и вытянув назад напряженные руки, словно натягивал тетиву или заводил пружину, и вдруг выстреливал в воздух, неожиданно легкий и невесомый, как стриж, зависал над речкой, вглядываясь в нее, как будто выискивая там подходящую рыбину, и, повисев так несколько томительных мгновений, волшебным образом превращался в стремительный гарпун и почти неслышно, без брызг и без всплеска, вонзался в удивленную воду. Парни завистливо и восхищенно качали головами, а девушки вскрикивали и прижимали ладони к щекам, избегая смотреть на счастливицу, которая в тот момент носила ненадежный титул горановой подруги.
Габо улыбается и качает головой: сколько их было, этих подружек… Пока не пришла Мария и не взяла Горана в свои крепкие руки. И все, с тех пор как отрезало. Родился Михась… Тот самый, которого потом привязали к Горану спина к спине. Чтоб вы все передохли, гады! Рука его сжимает затвор карабина. Нет, Габо, сами не передохнут. Без тебя не передохнут. Будут жить и убивать и не передохнут, пока ты им не поможешь. Вот так-то, парень. Наверное, Барух это и имел в виду, произнося свои последние слова. Он ведь был деятельным человеком, Барух. Никогда не ждал, когда к нему что-то само приплывет. Хочешь, чтобы жизнь твоя стала лучше — исправь ее. Все просто.
Край неба впереди светлеет, как будто подтверждая этот важный вывод. Скоро рассветет. Не страшно — вот он уже, гребень, еще совсем немного — и можно будет отдохнуть. Габо останавливается, чтобы подбодрить Энджи. Она совсем устала, бедняжка. Держись, девочка, уже скоро. Она через силу улыбается и кивает — мол, ничего, все в порядке, за меня не волнуйся, я справлюсь… Лес здесь совсем редок, спрятаться негде. Габо берет Энджи за руку и прибавляет шагу. Спиною он чувствует сзади вершину горы, где засели ханджары — не дай бог, увидят… Скорее, Энджи, скорее! Задыхаясь в предрассветных сумерках, они бегут вперед, к кромке спасительного леса, два крохотных теплых комочка на голой горной проплешине, под серым равнодушным небом… Где теперь ваша сильная любовь? Не спасет, не укроет… Потому что смерть сильнее. Захочет — возьмет, вот прямо сейчас и возьмет, склюнет двумя точными выстрелами, бросит на землю умирать в хрипах и кровяном тумане. А не захочет — смежит веки сонному ханджарскому снайперу, замутит зевотой голову убийцы, отвлечет его в сторону за сигаретой, за водой, за малой нуждой… да мало ли за чем! Тогда еще поживете, побегаете…
Спотыкаясь, мучительно медленно, как во сне, они преодолевают опасную полосу. Деревья становятся все гуще, вот уже и лес… Все, Энджи, все, мой верный ангел, теперь можно отдохнуть, теперь мы в безопасности — надолго ли, не знаю, но на этот раз выжили, добежали…
— Габо, можно уже отдохнуть?
— Сейчас, девочка, сейчас, отойдем еще немного…
Теперь найти бы чащобу погуще, овраг потемнее, пещеру или просто укромную каменистую складку на теле горы — что угодно, лишь бы укрыться, лишь бы спрятаться… ведь люди делятся на тех, кто убивает, и тех, кто прячется. А ты из каких, Габо?.. — Потом, потом, не сейчас. Сейчас — вот он, мшистый овражек под старой разлапистой сосною… Как раз для нас, правда, Энджи?
— Правда, любимый…
— Посиди пока здесь, отдохни, а я приготовлю нам постель.
Габриэль нарезает мягких еловых веток — много, не скупясь, кладет их в несколько слоев на бархатный мох, расстилает кожух. Он еще пахнет ханджаром, но это не беда — все равно запах хвои сильнее. А поверх овражка — ветви покрупнее — будут и крышей, и одеялом.
— Забирайся туда, Энджи. Теперь у нас все наоборот: ночь — днем, а день — ночью. Но не все ли равно, правда?
— Правда, любимый…
Они ложатся в лесную постель, в еловый полумрак своей берлоги; они укрываются курткой Энджи, свитерами и объятием; они смешивают свое дыхание, щекоча губами губы, уткнувшись нос в нос, успокаиваясь и согреваясь своим общим теплом, своей общей жизнью. Серое осеннее небо нависает над ними, холодный ветер гуляет по горному склону, пригибая к земле голые кусты, раскачивая черный лес, грудью налетая на угрюмые пористые скалы. Вокруг ходит несытая всесильная смерть, собирая человеческие головы для своего ожерелья. Страшен мир и гадок — зачем он нам такой, правда, Габо? Они отняли у нас дом, загнали сюда, в этот крошечный овражек, но нам хватит и этого, правда? Лишь бы оставили нас в покое, забыли здесь… Ну кому она нужна кроме нас, эта ямка на склоне горы? Даже ветер, здешний хозяин, облетает ее стороной, не замечая; даже лисам и шакалам не сгодилась она для логова. Оставь ее нам, Боже… ну разве это так много?
— Что ты там бормочешь, ворчунья? — спрашивает Габриэль одним дыханием, но она слышит и понимает, что он улыбается.
— Я так люблю тебя, Габо, — говорит она и нежно проводит языком по его губам. — Так люблю. Мы ведь не умрем сегодня, правда? Не сегодня?
— Нет, не сегодня…
Люби меня, любовь моя, забери в горячий туман своих вздохов, в темное мерцание распухших от желания зрачков; обвей своими гибкими руками, источающими ласку, околдуй быстрыми и легкими касаниями языка, дрожью бедер, мороком живота. Прекрасна возлюбленная моя на хвойной постели, под кровом из еловых ветвей, с бликами дневного света на сумрачном от любви лице. Мед и молоко на устах твоих, невеста. Ладони твои, как быстрые лесные ласки, то замирающие, то мчащиеся по моей спине. Грудь твоя, как купола храма — осмелюсь ли коснуться святыни? Колени твои, как жемчужные раковины, белеющие на песчаном дне.