Я терпеливо слушал, а он растолковывал мне, как именно он собирается замять эту идиотскую историю и как мы должны ее забыть — от начала до конца. Говорил он не очень убедительно. Я повторил, что заплачу за черепицу, и он не стал возражать. Еще он мельком сказал, что Джордж Уэйд вернулся в два часа ночи искать собаку.
— И как, нашел? — спросил я.
— Нет, ее нашел Джонсон — на следующее утро, когда пришел убирать… Сад был похож на поле сражения. Если бы она сдохла, кажется, это было бы последней каплей. Когда Джонсон подобрал ее, она совсем ослабела. Вы ведь знаете, как она привязана к старику Джорджу. А все-таки… Очень было смешно, когда Морис ее выпустил. Положитесь на Мориса! Он весь действие. У этого парня за всю жизнь не было ни единой мысли в голове.
Еще одна низко сидящая баржа с углем проплыла мимо нас в сторону электростанции. Стук мотора заглушил все звуки на реке. Баржа резала воду, как пласт резины, который собирается в толстые тугие складки, а потом снова разглаживается. Над коричневой пеной кружили две белые чайки.
— Вы ведь раньше не были знакомы со Слоумером? — словно невзначай, но многозначительно спросил Уивер.
— Нет.
— Видите ли, мне показалось, что он… Уивер пощипывал подбородок, точно женщина, у которой пробивается борода, — он говорил так, словно хорошо вас знает, и я подумал, что вы уже встречались.
Уивер смотрел за реку, где разноцветные тюки шерсти — желтые, красные, синие — громоздились на больших деревянных тележках.
— А как вы находите Слоумера, Артур? — Он улыбался, но лицо оставалось серьезным.
— Наверное, он очень умный… мне трудно судить.
— Он вам не понравился?
— По-моему, он не хочет нравиться. Может быть, он стал таким из-за того, что ему долго причиняли боль.
— В таком случае он научился делать из этого развлечение, — Уивер почесал верхнюю губу холеным указательным пальцем. — Мне показалось странным, — снова заговорил он, — что Слоумер так о вас печется.
— А мне показалось, что от его попечения на мне не осталось живого места. Как будто я боксерская груша, только для того и подвешенная, чтобы по ней лупили кулаками.
— В самом деле, Артур? — переспросил он с облегчением, почти улыбаясь.
— Только вы ведь этому не верите, — сказал я.
— Дайте я объясню вам, Артур. Я готов признать, что были случаи, когда я пытался ставить вам палки в колеса, — часто для вашей же собственной пользы, как я ее понимаю. Например, в ноябре. Вы, вероятно, думаете, что я сводил с вами счеты… Не отрицаю, что я мог быть не вполне беспристрастен. Но каждый раз, когда я предлагал заменить вас Мак-Ивеном, большинство голосовало против. Меня, если хотите, убеждали изменить точку зрения. А у вас тогда была дурная полоса. И чаще всего переубеждал меня Слоумер. Конечно, не сам он лично, как вы понимаете. Но тем не менее он, так как возражали мне те, кто — это всем известно — представляют его точку зрения в комитете. Скажите теперь, что бы вы подумали на моем месте?
— Я понимаю, что вы хотите сказать, — я смотрел на его руки, которые чуть-чуть дрожали. — Так это или нет, я, по-моему, честно заслужил право играть в этой команде.
— Разве я это отрицаю? — Он поднял правую ладонь, растопырив пальцы веером, как карты. — Вовсе нет. Я ни в чем вас не виню, Артур. Поймите меня правильно. Я просто хочу вас предостеречь.
Я тут же вспомнил Филипса и его предостережения, но никак не мог сообразить, в чем именно они заключались.
— Вы хотите сказать, что считаете меня своей собственностью во всем, что касается комитета, и вам не нравится, что эту собственность у вас отбирают.
Уивер ничего не ответил. Может быть, он не ожидал, что я так прямо ему это выложу, и растерялся.
— Вы намекаете, что я держался там только благодаря вам?
— Вы сами знаете, что это так, — сказал он с горечью. — Прежде вы мне нравились, Артур. Вы ехали на моей спине — только на моей. С самого начала.
— А теперь вы считаете, что я натягиваю вам нос! — Я был зол на него, зол за то, что он разрешает мне вот так с ним разговаривать, за то, что он не постеснялся вывернуться наизнанку и набиваться со своей дружбой, а потом, решив, что Слоумер меня переманивает, прямо напомнил мне, как я ему обязан и как охотно он мне помогал. Как все мужчины, похожие на баб, он вечно все преувеличивал. И тут я понял, что оба они — и Уивер и Слоумер — вчерашний день. Уивера, может, из-за его добродушия забивают другие, а Слоумер только и думает, как отстоять неприкосновенность своей религии — этой его «организации». Ясно, что оба они выйдут в тираж, и тогда комитет заберет все в свои руки.
— По-моему, Артур, вы не представляете, как много вам помогали, — сказал Уивер. — В этом, очевидно, вся суть.
— Я считал, что заслужил помощь, а вам кажется, что нет. По-моему, суть как раз в этом. Я хорошо играю в регби или плохо?
— Мне больше не о чем с вами говорить, — сказал он, как гордая девица, — смотрите только не перегните палку, вот и все.
Он отошел, прежде чем я успел придумать ответ. У него был короткий шаг. И короткие ноги.
Я остался и до звонка разговаривал со складским сторожем о его голубях.
* * *
Переменился не только Уивер. Миссис Хэммонд тоже вдруг стала другой. Как-то во время воскресной поездки она внезапно заявила:
— А ты не думаешь купить телевизор?
И, заметив мое удивление, добавила:
— Ты ведь не считаешь их вредными, верно?
— Я просто думал, что ослышался: ты — и вдруг чего-то попросила!
— Я так и ждала, что ты это скажешь, — она тихонько улыбнулась. — Но почему бы и не обзавестись телевизором, если у нас есть на него деньги?
— По-моему, ты забыла, что сидишь в девяти телевизорах да еще и на тебе их два.
— Ну вот, ты уже говоришь гадости. Это ты, конечно, про машину и мое манто! А я заговорила про телевизор совсем не потому, что я такая уж корыстная или жадная.
Манто, которое я подарил ей на рождество, я купил по себестоимости у одного торговца, моего болельщика, хотя особым приятелем он мне не был. Потребовалось немало времени и сил, прежде чем я сумел убедить его, что знакомство со мной важнее прибыли от одного манто. Когда в рождественское утро миссис Хэммонд его увидела, она, естественно, сперва обрадовалась такой дорогой вещи, потом сердито, с видом мученицы, отказалась от него наотрез и в конце концов с неохотой взяла. Но все же она гордилась этим манто и ухаживала за ним, как за живым существом. А теперь она ни с того ни с сего вдруг сказала:
— Я содержанка, Артур. Так как же мне еще себя вести?
— А, черт подери! — сказал я. — Но я, конечно, понимаю, о чем ты.
— Так чего же ты удивляешься, что я не хочу притворяться?
— Да, конечно… Только я не вижу, чем это может помочь.
— То есть тебе помочь! А не видишь ты вот чего: когда залезаешь в грязь, то пачкаешься. А у людей, как тебе известно, есть глаза.
Я не понимал, почему она вдруг заговорила об этом, и решил, что проще всего будет стукнуть ее — и делу конец. Я залепил ей пощечину и тут же, едва ее щека покраснела, чуть было не попросил прощения.
Мы продолжали ехать дальше в молчании, которое не могло не наступить после такого происшествия. Ребятишки выпрямились и застыли, потом Йен заплакал, а за ним и Линда.
— Ты что, считаешь себя замаранной? — спросил я.
— А как по-твоему, что мне считать?
Мы перевалили через гребень и покатили вниз через безлистую рощу. Ночью выпал легкий снежок и только-только начинал таять. Неяркое солнце разрывало его на лоскуты, а между ними темнела коричневая земля и бурая трава.
— А вот я не чувствую себя замаранным, — сказал я. — Хотел бы я знать, откуда такая разница?
— Разница в том, — ответила она, сперва помолчав, — что я привыкла быть честной. И вот этого я никак не могу в себе истребить.
— Я ведь сказал, что не чувствую себя замаранным. А ты говорила о том, что у людей есть глаза… о том, что они думают про то, что видят.
— Мне просто хотелось бы чувствовать себя чистой, вот и все, — ответила она и добавила со странной неохотой: — Я ведь вовсе не собираюсь упрекать тебя, Артур. У тебя есть свои чувства. Но только мне хотелось бы иметь право считать себя честной женщиной.
— По-твоему, я должен был бы чувствовать то же, что и ты? Ты на это намекаешь?
— Ты и без меня знаешь, как все это выглядит. Машина… я в манто. Живу в одном доме с тобой. Теперь ты понимаешь, на что я намекаю? И конечно, ничего другого я чувствовать не могу.
— А мне неинтересно, что думают люди, — сказал я. — С какой стати мы должны обращать на них внимание? Пусть их!
— Ты же сам не веришь в то, что говоришь! Тебе интересно, что думают твои болельщики и что говорят люди, когда они говорят тебе, какой ты замечательный игрок. Вспомни-ка, какой ты бываешь после неудачного матча. Бьешь все, что попадется под руку. Бегаешь по дому как сумасшедший. И все только потому, что выронил мяч или еще как-нибудь ошибся. И всегда рассматриваешь свое тело в зеркале. Вспомни-ка, как ты боксируешь перед этим зеркалом и глаз с себя не спускаешь! И нечего говорить, будто… — она задыхалась от обиды, красный след на скуле и виске стал багровым, и от этого ее лицо сделалось еще бледнее. — Ты ведешь себя со мной нечестно, Артур. Говоришь все, что тебе приходит в голову, лишь бы показать, что я должна быть тебе благодарна…