– Выходи на зарядку,– как только зажигали подвесной фонарь, озорно вторил ему Си-лов, и даже вечно простуженный, бухающий тяжелым кашлем Джалагания возражал лишь по привычке со многим не соглашаться и обо всем в жизни иметь свое мнение.
– Как-кая может быть зарядка, если мы бэзраздэтый спим? Вэчное дэтство!
Шмелев иногда откуда-то ухитрялся узнавать фронтовые новости, а может быть, он просто придумывал их сам, вот это-то и было настоящей зарядкой: фронт из-под Москвы медленно, но верно откатывался на запад.
А Хазенфлоу, не считаясь ни с цингой, ни с полярной ночью, требовал одного – кубометров битого камня, доставленного на берег.
Правда, выполняющих норму кормили сносно и даже выдали им по паре теплого белья и эрзац-валенки, громоздкое и неуклюжее сооружение из войлока.
На работу водили с факелами, под усиленным конвоем, и над карьером день и ночь горел прожектор, освещавший острое рыльце пулемета на вышке.
– Пал Николаич, что же это получается? – сердитым шепотом, нет-нет да и спрашивал Иван, набрасывая камень в тачку.– Ведь мы здесь эдак и загоститься можем, а?
– Ерунда получается, вот что! – яростно шипел Коста.– Я больше не выйду. В слабосилку лягу.
Шмелев был почти спокоен. Он прекрасно знал, что ни в какую слабосилку, по крайней мере в течение этой недели, Коста не пойдет– только вчера наступила его очередь хранить знамя на себе, между бушлатом и горячим кавказским сердцем. Какая уж тут слабосилка! Обычно Шмелев говорил в таких случаях с деланным безразличием:
– Смотри, дело хозяйское. Однако при таком режиме не очень-то разбежишься. Ждать надо. Ну-ка отдохни – я побросаю…
Но Коста, упрямо тряхнув головой, не уступал лопаты.
– Ты не вейся, черный во-о-орон…– трогая скрипучую тачку с места, как ни в чем не бывало заводил Егор.
– Над моею головой…– ожесточенно подхватывал Иван, чтобы заглушить постоянно томящее беспокойство, и механически, не разгибаясь, бросал и бросал камень в обитую железом тачку.
Новые часовые, сплошь немцы, стояли над карьером в каких-то карпатских кожухах, закудрявившиеся инеем, словно накрытые касками тумбы.
– Табак голландский, тулуп карпатский, с миру по нитке, а Гитлеру все же петля. Вся Европа на них дымит, а от Москвы пятятся…– складно сказал вдруг Иван и осекся.
– Что это?
Все подняли головы, вглядываясь в начавшее предрассветно мутнеть небо.
На рассвете того памятного январского дня было так тихо, что, когда в воздухе завыли моторы низко идущих бомбардировщиков, сначала всем показалось, что это просто штормовой заряд внезапно ударил с моря.
Но рядом с карьером вдруг встал столб огня и камня, и прожектор сразу погас.
– Придется без оружия,– быстро шепнул Шмелев, на ощупь хватая с земли кирку.– А ну, держи за мной…
Над самыми головами ревели моторы английских бомбардировщиков. Но в пламени второго столба стало ясно видно, что конвойные на обрывах карьера стояли в полный рост, с автоматами наготове – Туриньи был для них страшнее «харрикейнов».
– Лежись! – закричали сверху. Дробно ударил автомат, и светящаяся очередь трассирующих пуль защелкала по камням забоя над самыми спинами упавших.
Опять заревел воздух под пропеллерами самолетов. Удаляясь, ухнуло еще несколько взрывов. Звеняще просвистели над головами то ли камни, то ли осколки. Потом все стало тихо.
– На прожектор нанесло. Еще этого недоставало,– подавленно буркнул Иван Корнев.– Вот жизнь! По своим лупят…
– Правильно делают,– мрачно откликнулся Егор Силов, поднимаясь с камней и потирая ушибленную коленку.– Какие же мы им свои, раз на немца ишачим?
– Н-да-а, конвою многовато. Видали, дрессировка-то какая? Их бомбят, а они оцепление держат.– Шмелев вдруг широко усмехнулся, и голос его помолодел.– А все-таки нынешний день запомните: первая весточка с воли,– значит, и в воздухе немец уже не тот.
– Иван, бэри тачку,– сердито позвал Коста, неожиданно первым спустившийся в забой.– А то ты своя Елка так и не увидишь. Работать надо.
24
Шомполами секла вьюга. Тончайше и раздраженно ныл чужой ветер. Глухая мертвая темнота заливала землянку. День был нерабочим из-за погоды.
– Даже крысы от нас ушли, подумать только…– глуховато, в стенку сказал Иван Корнев. Сморщился, проглотил голодную солоноватую слюну.– Да и правильно сделали… Потому что крыса, всерьез говоря, только при хлебе персона, когда от нее есть что прятать, а так она значение теряет.
Несмотря на ранний час, от голода уже сосало под ложечкой. Да и черт его знает какой там наверху был час. Время остановилось вместе с полярной ночью, и даже по желудку нельзя было его определить – есть хотелось всегда, потому что в нерабочие дни паек сразу уменьшался вдвое.
Неотвязно думалось о теплом хлебе, о ярко-желтом сливочном масле, легко поддающемся ножу,– так бы и напластал его слоем в палец, не тоньше. О наваристых говяжьих щах, даже не пропускающих парок сквозь плавающую поверху янтарную наслойку жира, думалось ожесточенно, с тоской, с обидой. Кто-то их ест такие, а вот приведется ли ему?
Иван резко перекинулся на другой бок и сцепил зубы Все-таки было что-то умаляющее человеческое достоинство во всех этих навязанных голодом мечтаниях чрева.
– Коста, как ты думаешь, правда, что в десятой землянке крыс едят?
Джалагания холодно промолчал, верно обиделся, как, мол, это можно – крыс? Ф-фу, мерзость, скажи пожалуйста!
Иван не унимался – лагерная крыса была придумана им всего лишь на зло мечте о сливочном масле, из озорства.
Гордость Ивана протестовала против столь по-земному принизившегося хода его мыслей.
– Скажите пожалуйста, – хлеб… – повозившись, сердитым шепотом сказал он.– Вот никогда бы не подумал, что это такая важность. Спасибо Гитлеру – научил, дьявол.
– По пе-ре-бе-га-ю-щим! Ленту, ленту быстро! Сейчас мы им…– сонно пробормотал Шмелев в дальнем углу.
– А ты не спи, Константин,– хмуро попросил Ванюшка,– тоска у меня нынче какая-то особенная. Верно, мать обо мне вспоминает, вчера весь вечер икал. – Конечно, мать.– Он помолчал, вздохнул, пощелкал себя пальцем по пустому звонкому брюху. Ситник, пропеченный, пористый, не хлеб – мечта, дразнясь, исходя духмянностью и теплом, так и выпирал из темноты, так и стоял перед глазами.
О чем же потолковать, чтобы забыть о еде?
Иван с остервенением заворочался, заскрипел нарами. Мамочка милая, не тоскуй, не думай ты так надрывно, не терзай ты сердце – и так тошно.
– Поди, возьмется, старая, баян мой перетирать – и ну реветь, меня вспоминаючи…– совсем тихо сказал он и повернулся лицом к Косте Джалагания. Твердым голосом оборвал сам себя:-А ну, стоп! Хватит ржавчины! Давай, геноцвале, о другом толковать. Хоть о музыке поговорим. Да-а… Играть я, браток, действительно умел. Правильно играл…– он развел и снова собрал в кулак совсем уже отвыкшие от ладов пальцы. Даже самому стало странно, да полно, уж он ли это действительно играл? Его ли это не имеющий равных баян гремел на всю заставу и дальше – на вечерах самодеятельности, на свадьбах и вечеринках?
– Так вот… Аккордеон у меня был еще, кроме баяна… в сто лошадиных сил, не меньше. Не аккордеон – целая филармония. Размах– вот, рук не хватит. Тысяча четыреста девяносто рубликов, копейка в копейку.– Иван довольно усмехнулся, и голос его помолодел.– И в самодеятельности благодаря ему имел-таки я авторитет… Ну и у девчат, конечно. Но я на это не зарился и с самого тридцать восьмого года время проводил все с одной и с одной… Эх, где-то ты, моя зеленая Елочка?
Под каким небом? Так вот, геноцвале, вся наша застава, да и не только застава, а и вся Волынкина деревня, да и что деревня – и весь район от самого Рижского проспекта и даже дальше мой баян знали… Из-за Нарвской, с Выборгской стороны за мною такси присылали – на свадьбах да на вечеринках играть. Вот так. А я, бывало, еще не так-то сразу и соглашусь. Вот меня и уламывают. «Пей сколько вольется, только,– Иван снова перебрал невидимые лады,– чтобы в руках разворот был». Ты слышишь, Коста, я ведь самому Андрею Федоровичу Третьякову еще у нас на «Мятежном» «Варяга» играл, и он задумался, а потом мне руку дал и обещал дружбу. Чувствуешь, Коста? Нет, не выйдет у нас с тобой разговора! –неожиданно резко оборвал вдруг себя Иван.– Самого простейшего контакта в тебе нет. Ну… словом, не переживаешь со мною вместе. Молчишь, как мертвый. И ну тебя к морскому подшкиперу! – Он повернулся к Косте спиной и с сердцем подоткнул под себя куцый бушлат.– Что же, в самом деле, у меня язык-то в дровах найден или на лотерее достался? Ты ему и то и другое, а он стена стеной…
В землянке становилось все холоднее – на дворе неистовствовал чистейший нордовый ветер, ломящийся в расщелины стен транзитом с полюса. Иван, несмотря на размолвку, вплотную жался спиной к соседу, однако и это не помогало, спина коченела все ощутимее.