— Да, почти сразу, как вы вышли, я застала его вот за этим кромсательством. Пара человек помешать пытались, но он только рявкнул, чтоб не лезли. А потом поздно было.
— А себя… — встревоженно начал Иван, но тут она помотала головой.
— Это я бы, поверьте, пресекла! И… — Она прижала к губам палец. — Тише, умоляю, они все только отвлеклись и перестали на него зыркать!
Говорила она строго, даже укоризненно, но все же с ноткой растерянности. Похоже, L. прежде сама не сталкивалась со странностями собрата по холсту и теперь с трудом умещала случившееся в голове. Сердилась. Сердитость ей, кстати, шла. Да было ли что-то, что ей не шло?
— Так бы и пресекли? — не удержался Иван, которого по-хорошему удивили и ее бесстрашие, и ее деликатность. — А если бы он и вас порезал в запале?
Но да: он, похоже, напал не на ту, что испугалась бы угрозы попортить ножом личико; L. только нахмурилась, а потом сердитость ее перетекла в печаль.
— И пусть. Может, сразу бы очнулся, все-таки он добрейшее, как мне кажется, существо и очень учтив со мной… — Оба они понизили голоса, склонились друг к другу. Нелли дышала часто и тяжело, с трудом прятала волнение. — Но это же дико! А если бы он и остальное? У него же почти все работы уже распроданы, он…
— Нет, маловероятно, триптих этот — просто тяжелая для него вещь, — поспешил сказать Иван. Помедлил. Решился кое-что прояснить: — А вы не знаете, откуда этот сюжет и эти образы, да? Что вообще вы знаете об Андрее, насколько вы…
В тоне Иван всеми силами скрывал подспудный интерес. Со спонтанной нервозностью он ждал чего-нибудь вроде гордого «Мы помолвлены», или тени смущения от робкой безответной любви, или просто многозначительной кошачьей улыбки, какими сверкают близкие к успеху охотницы за сердцами. И он сам себе немного ужаснулся, почувствовав почти пьянящее облегчение от простых слов:
— Не знаю, конечно же. — Нелли чуть пожала плечами. — Ничего в целом. Я не так давно вернулась, после курсов жила долго в Карлсбаде, лечила на водах сосуды, они у меня стали лопаться от перегрузок. Встретились мы на литературном вечере, потом оказалось, что оба рисуем, стали беседовать. Так и продолжаем, но это дружбой не назовешь… — Она глянула задумчиво на D., снова кому-то что-то рассказывавшего. — Матушка, конечно, воодушевилась. Спрашивала поначалу, не хочу ли я за него; есть у нее мечта породниться с родом подревнее, чем наш, но тут я ей
не помощница. Андрей интригует меня, но все эти разговоры о нервных болезнях… — Она с трудом подобрала слова. — Есть в нем что-то от героев Достоевского, которых я, к слову, ненавижу — такое слишком надрывное… что-то, с чем я едва ли справлюсь, если он достанется мне.
Она действительно это сказала — «достанется», без стеснения, и Иван невольно улыбнулся. Не «я достанусь ему», а именно так.
— Что вы? — тихо спросила L., вдруг слегка покраснев.
— Ничего, — уверил он и торопливо перевел разговор: — Скажите мне лучше, кто-нибудь подходил потом, допытывался?.. — Он кивнул на холст. — Скандал, шум были?
Нелли покачала головой:
— Встревожились, конечно, люди, но вы правы: он ведь не себя резал. И думаю, это все же его дело, как избавляться от неких… — тут она дернула плечом, — воспоминаний? Он сказал мне и дяде — тот тоже подходил — еще странное, вроде: «Все не то… не хочу видеть, мне тошно»… А что не хочет? Не знаю.
Иван вспомнил, что и сам слышал подобное, но мысль D. не закончил. А дальше, дальше? Догадка ужасала: возможно, юношу ослепило потаенное желание отомстить злее, вернуть сторицей детскую боль, изрезать ножом вовсе не холст. R. появился так неудачно; чтó несчастный Андрей почувствовал, опять увидев его так близко? А если бы не выдержал, бросился? Убил? Или был бы убит? А люди? А ну как правда кого-то еще бы не порезал даже, а зарезал? Иван сам не осознал, как закрыл лицо руками. Его вина, тоже его вина; Оса умел писать так, чтобы возбудить ненависть в посторонних совершенно читателях! Что мог его текст пробудить в жертве?
— Он злился? — тихо спросил он. Благо, Нелли не пыталась его утешать, вообще будто не заметила слабости в его голосе и не стала допытываться о причинах. Он уточнил еще глуше: — Когда резал картину, злился? Кричал, может, проклинал кого-то?
Нелли все молчала. Отняв ладони от лица, Иван увидел, как она впервые — от знакомства до этой минуты! — отвела глаза, то ли виновато, то ли испуганно.
— Я точно не видела, металась там у него за спиной, не знала, что делать… но мне показалось, он плакал. Это не была злость, скорее большое горе.
Иван кивнул.
— Может, ему сказали что-то об этой работе? — предположила L. — Какую-нибудь резкость? Все-таки не все еще свыклись с его техникой; да и тут, знаете, была пара гадких совершенно экземпляров, которые, например, считают, что женщине не дозволено писать рыцарей и революционеров, да и вообще выставляться…
— Может быть, — словно автомат, повторил Иван, просто чтобы не забивать ее голову чужими бедами. — Премерзко, если так. Что ж… главное, теперь все в порядке?
— Похоже, — кивнула она и обернулась на свои беспризорные картины, около которых — особенно возле француженок, идущих на Версаль, — успела скопиться толпа. — Иван Фомич, прошу меня извинить, но я пойду. Была очень рада познакомиться; на случай, если не встретимся вечером, прощаюсь с вами сейчас.
Иван улыбнулся с некоторым даже облегчением: не нужно, совершенно не нужно посвящать эту удивительную девушку в такую грязь. Да и раз не объяснил граф, какое право у Осы? Руку хотелось поцеловать, но Нелли подала ее на иной манер, для простого пожатия, и он ответил с секундной заминкой. Сказал:
— А рыцарей вы написали замечательно. И все прочее тоже.
В мгновение, когда соприкоснулись их ладони, сердце Ивана — кажется, впервые за последние годы — наполнилось пронзительным, упрямым, не находящим на пути никаких мучительных условностей теплом. Хорошая девушка. Такая… настоящая.
Нелли ушла, а он все глазел ей вслед, ничего не в силах с собой поделать. В рассудке, конечно, билось сердитое «Очнись, отверни свою безмозглую голову, вспомни, что натворил, займись делом!». D., впрочем, появился рядом сам; не пришлось искать повод ни чтобы оторвать его от беседы, ни чтобы задать вопрос о неприятном инциденте.
— Пожаловалась на меня? — мирно спросил он. Услышав вроде ровный, но все же чуть звенящий недавней истерикой голос, Иван отбросил наконец наваждение. — Не вздумайте и вы мне пенять! Моя работа; что хочу, то и… — Он быстро выдохнул, ударил сам себя по щеке, простонал уже иначе, с беспомощной виноватой грустью: — О-ох, забудьте. И простите! Это никого не касается.
Все-таки было в нем еще много детского, от мальчишки, который на глазах Ивана часто бегал за любимым рыцарем и сражался с ним на деревянных мечах. А может, к подобному — к резкой обороне границ, вещей и даже ран — стремятся все незаурядные люди, творческие особенно?.. Порой, например, знакомясь с писателями, Иван это подмечал. Поди пробейся за эту стену «я вот так хочу, а ты отойди».
— Не стану я вам пенять, — уверил он, но пальцами все же провел по холсту, на котором висели лоскуты змеиной кожи. — Просто жаль, красиво…
— Неправильно, — выпалил D. и сжал губы до побеления, но тут же добавил с какой-то даже ненавистью: — И я не должен был ее сюда везти, пока она хоть в чем-то фальшива! Нужно было оставить, но честолюбие взыграло; я знал ведь, как будут смотреть; ненавидел — а знал… что ж! Теперь придется перерисовывать. И к лучшему.
— Ее никто не купил? — спросил Иван, об ответе, впрочем, догадываясь.
— Я бы ее вряд ли продал; не могу никому позволить поселить в доме такую тьму… — D. натянуто улыбнулся. — Впрочем, никто и не пытался. Люди чувствуют. Такое — чувствуют.
Иван сглотнул, собираясь. Его и самого эта мысль — выполнить просьбу R. вот с такой изощренной жестокостью, пусть он и соглашался на «любую работу», — отвращала, даже страшила. Решившись, он осторожно, как можно небрежнее, спросил: