Оказалось, что галера эта, закупив партию невольников в Козлове, на тамошнем невольничьем рынке, везла их в Трапезонт, на галеры и для садовых и полевых работ у Осман-паши трапезонтского. Галерою командовал молодой моряк, племянник трапезонтского паши, Беглер-Капудан, который, пораженный казацкими пулями, в числе первых защитников галеры свалился в море, окрасив своею пурпуровою кровью бирюзовые волны вспененного чайками моря.
Между невольниками казаки нашли много знакомых. Радость спасенных не знала пределов.
Спасители были также довольны, что им удалось оказать добро «бідному невольнику».
Сагайдачный, оставив атаманскую, или гетманскую, чайку в распоряжении Нечая с казаками его куреня, сам с писарем Мазепою, с Небабою, Олексием Поповичем и другими казаками перешел на галеру, тем более, что она была хорошо вооружена и приспособлена для дальнего плаванья.
Маленькая татарочка также перешла на эту галеру и была в восторге, могла лазить по высоким чердакам и любоваться украшениями галеры.
Так как на галере оказался небольшой очаг, сложенный из кирпичей и приспособленный для варки пищи, то казаки, отыскав между галерными запасами сорочинское пшено, тотчас же развели огонь в очаге и сварили для своей любимицы кашку.
Между тем Карпо Колокузни и сероглазый Грицко с своим черномазым приятелем Юхимом возились с несчастным друкарем Федором Безридным, которому при атаке галеры турецкая пуля навылет пробила правую руку выше локтя. Они перевязывали товарищу рану и старались его утешить.
К ночи казаки были уже в виду большого красивого города, стоявшего на берегу моря: флотилия их пересекла Черное море поперек, «рeг diametrum» [По диаметру (латин.)] как выражался знаменитый Жолкевский в донесении королю.
В полумраке неясно вычерчивались стены и башня города, и тонкими стрелами тянулись к небу минареты да стройные тополи. Это был Синоп.
Многие из невольников, освобожденных казаками в Кафе, долго жили в Синопе и хорошо знали как расположение города и его укреплений, так и слабые стороны его защиты. С ними долго советовался Сагайдачный и прочая казацкая старшина, и тут же порешено было напасть на беззаботный город, одною половиною казацкого войска высадившись и ударивши на замок, а другою — занявши гавань и все что в ней находилось.
Когда город был уже в руках у казаков и по всем местам шло широкое «плюндрованье», в утреннем воздухе, среди треска, гула и стонов, раздался пронзительный крик:
— Ратуйте, кто в Бога верует!
Через базарную площадь, заваленную добычей, бежал мальчик лет шестнадцати-семнадцати, в богатом турецком одеянии, с красною фескою на голове, а за ним, махая саблей, гнался усатый Карпо.
— Ратуйте! Ратуйте! — повторял преследуемый юноша.
На покрытом потом и гарью лице усача выразилось величайшее изумление.
— Вот дьявол! Еще и по-нашему кричит! — пробормотал он.
— Стой, аспидова детина, а то зарублю.
Преследуемый остановился, дрожа всем телом и испуганными глазами ища кругом спасения. Усач подбежал к нему, держа над головою саблю.
— Ты кто такой? — спросил он.
— Я казак... казацкий сын, — отвечал юноша, заикаясь.
— Как же ты попал сюда?
— Меня взяли в неволю.
— Как же ты вырядился в такие шаты? — спросил Карпо.
— Меня так вырядили... Баша...Осман-паша... вырядил.
— А откуда ты родом?
— Из Суботова.
Подошли другие казаки, стали расспрашивать — что и как?
— Те-те-те, да это же Зинько Хмельниченко, — отозвался один из казаков, — я его узнал... Ты Зинько, хлопче?
— Я Зинько, дядьку, — отозвался юноша, — меня и Богданком дразнят.
— Так, так, панове, это Зинько и есть: его еще третьего года татары в поле взяли.
— Старого Хмельницкого мы знаем, — отозвались другие казаки, — добрый казак.
— Только немного ляхом пахнет, — заметил кто-то.
— И сына, говорят, в латинской школе учил... Правда, хлопче?
— Правда, — отвечал юноша, — меня в Ярославле учили, в Галичине.
С берега донесся протяжный вой: казаки узнали голос призывной трубы и поспешили каждый нагружаться добычею, которая еще не вся была перенесена на чайки и на галеры.
— Скоренько, панове, батько кличет.
— Час до сбора.
— А все казаки живы и здоровы?
— Бог поможет — все живы будем.
Со всех сторон навьюченные казаки спешили к берегу. Солнце уже золотило верхушки минаретов и ближайшие горы. Над пожарным дымом вились голуби и галки, которым не удалось выспаться в эту тревожную ночь. Слышен был рев скота, не находившего своих хозяев, ржание лошадей, распуганных пожаром, блеяние овец. Ветром гнало дым на море, на котором, словно стая птиц, колыхалась казацкая флотилия.
Берег был весь запружен казаками, таскавшими на ближайшие чайки свою «користь» и передававшими ее с чайки на чайку и на галеры.
— Смотрите! Смотрите! — раздались голоса.
— Кто-то несет на руках козла.
— Да то дурный Хома!
Действительно, Хома тащил на руках белую ангорскую козу, которая билась в его руках и мекекекала отчаянным голосом. Хома, весь красный от натуги, сердито ругался, таща в то же время на веревке корову, которая упиралась и ревела, и волоча сверх того почти целую копну сена.
— Что это ты, Хома? — окружили его казаки, надрываясь от смеху.
— На что тебе козел?
— Да это не козел, а коза, — сердито отвечал простоватый Хома, — да еще и брыкается.
— Да на что она тебе, дурень?
— Эге! Я ее буду доить, она молоко даст...
— На что тебе, дурню, молоко?
— Овва! Татарочку кормить.
— Вот так Хома! Вот так голова! Он разумнее всех нас и татарочку не забыл, — смеялись казаки.
Звонкая труба между тем продолжала скликать казаков. Звуки ее становились все резче и резче.
— Скорей, братцы, до чаек! Батько сердится! — заторопились казаки.
— Пускай сердится.
— Хома! Бери корову на руки да неси до чайки.
Растерявшийся Хома не знал куда повернуться. Наконец, отчаянно махнул рукой и бросился вслед за другими казаками.
XVII
Пока запорожцы гуляют по морю и «завдають страх» татарам и туркам, перенесемся на крыльях воображения на тихие воды, на ясные зори и посмотрим, что делается на Украине.
Мы в Переволочне, на самом рубеже мирной Украины, там, где с одной стороны кончаются тихие воды и ясные зори, а с другой, к югу, начинаются и тянутся на необозримое расстояние безбрежные степи.
Душная летняя ночь, словно бы перед грозой. На горизонте часто вспыхивает зарница и освещает на краткие мгновения спящее село. За селом, на выгоне, раздастся иногда одинокий девический голос и тотчас же смолкнет. Не поется, видно, в душную ночь даже молодости.
Отблеск зарницы отражается иногда и на лужайке у берега Ворсклы, и на темной, совсем почти черной зелени развесистой вербы, и на белой сорочке сидящей под вербою неподвижной человеческой фигуры. Голова фигуры наклонена низко и неровно покачивается. Это голова мужчины. Что же он — плачет, кажется?
Отблеск зарницы падает по временам и на белые спины не загнанных беспечною хозяйкою и тут же пасущихся коров. Одна из них подходит к сидящему под вербою, нюхает его голову и усиленно дышит на него.
— Ну тебя, кума, не целуй меня, — бормочет сидящий и качает головой, — теперь пост.
Корова тут же продолжает щипать траву. Сидящий поднимает голову.
— Хоть я и пьяненький, а знаю, что теперь петровка, скоромного ни-ни, кума, — бормочет он снова.
Корова опять дохнула на него.
— Да не лезь же, кума, какая ты!
Пьяный увидал, наконец, что перед ним не кума, а корова.
— А, аспидская скотина! Тпрруськи! Гей додому!
Он встает и, пошатываясь, старается ударить корову шапкой, но не попадает.
— Гей-гей, чертова!.. А где ж кума?
Шатаясь, он идет по лужайке, спотыкаясь нетвердыми ногами, и сам с собой рассуждает:
— Эге! Глупый... Коли жена бить станет — пойду в козаки, ей же богу!.. Чем я хуже Алешки Поповича либо Карпа? Вон они теперь на море... Кафу, говорят, зруйновали...
Он спотыкается и падает на копну сена.
— Чур тебя, чертова ведьма!.. Так под ноги копной и подкатилась... Ой!
С трудом отбиваясь от воображаемой ведьмы и силясь перелезть через копну, он только тыкался в нее носом, царапал себе лицо, бранился и снова лез на копну.
— Ой! Рятуйте, кто в бога верует... Задушит проклятая баба...
Он сделал еще усилие и перекувыркнулся через копну.
— Ох, убила, проклятая! Ой!
— С трудом он поднялся на четвереньки и пополз «раком», отплевываясь и повторяя:
— Чур-чур меня.
Недалеко в ночной тиши прозвучал одинокий женский голос; ему ответил мужской — и оба смолкли.