Адмирал смотрит на спутника с некоторым сарказмом:
– Почему вы зовете их добрыми?
– Не знаю, – пожимает плечами тот. – Трудно сказать, злые они или добрые… Мне всего лишь хочется думать, что…
– Люди по сути своей не добрые и не злые. Они всего лишь то, что с ними делают.
– И что же делает такими несчастными уроженцев Бривьески?
– Несправедливые законы, дон Эрмес. – Адмирал через силу улыбается, словно тоже чем-то опечален. – Недоверие к правящим, сомнительное усердие судей, убежденных в том, что все сводится к закабалению простого народа: пусть люди трепещут, заслышав голос правосудия, всякое веселье следует приравнять к мятежу. А там, глядишь, и дознание, тюрьмы, штрафы. В этой стране на все накладывает свой отпечаток продажность чиновников и жадность законников… Вы понимаете, что я хочу сказать?
– Отлично понимаю.
– Нужно ли объяснять, как все это запугивает и угнетает народ. И в итоге все, что ему остается, – это сходить на воскресную мессу, поклониться святому в часовне и немного расслабиться на свадьбе или крестинах.
Обиженно отвернувшись, библиотекарь смотрит на капли, которые бегут по запотевшему стеклу окошка.
– Ну вот, опять… Давненько вы не вспоминали церковь…
Адмирал миролюбиво улыбается, желая смягчить краски.
– Дело не только в церкви, – заключает он. – Церковь – всего лишь один из инструментов в порочной системе, которая укоренилась во многих странах. И не о достоинствах или недостатках монархии идет речь – пример англичан доказывает, что все относительно, – а о том, как в Испании воспринимают само понятие гражданского общества. Наша общественная система, – продолжает он, – не допускает ни радости, ни процветания. Во многих местах запрещены музыка, посиделки и танцы, в других – жителей заставляют расходиться по домам вместе с ударами колокола, призывающего на молитву, не выходить на улицу в темное время суток, не собираться толпами… Крестьянину, который в поте своего лица обрабатывал клочок земли, субботним вечером не дозволяется ни пошуметь вволю на площади, ни поплясать со своей женой или соседкой, ни спеть серенаду под окошком невесты.
– Приличия, дорогой мой… Обычаи…
– Какие, к черту, приличия! Вы отлично понимаете, что проблема в другом. Позвольте людям читать и танцевать, назидал Вольтер. Вот единственный выход: церковных месс поменьше, а музыки – побольше.
Библиотекарь негодующе машет руками.
– Вы преувеличиваете, дорогой адмирал.
– Преувеличиваю, вы считаете? О народных праздниках, например, я уже говорил. Что на них происходит, вы в курсе? К моменту вечерней молитвы все уже должно завершиться; мало того: церковь не только запретила танец мужчины с женщиной, она настояла на том, чтобы людям вообще запретили танцевать!
– Однако народ терпелив, – возразил дон Эрмохенес. – И все стерпит.
– Это и есть самое страшное. Народ терпит, но через силу. Его сдерживают с помощью полиции, забывая о том, что, когда терпение недовольных подходит к концу, они тяготеют к насильственным переменам и что без свободы нет процветания… В этом, полагаю, вы со мной согласны.
– Разумеется! Про это еще греки говорили. Свободный и веселый народ имеет естественную склонность к трудолюбию.
– Верно. А хорошим правителям надлежит не навязывать, а гарантировать эту разновидность счастья.
– В этом вы, конечно, правы. И я готов поставить свою подпись. Народ, которому знакомо чувство собственного достоинства, нуждается не в том, чтобы правительство его развлекало, а в том, чтобы ему не мешали развлекать себя самому.
– Именно развлечение и образование делают граждан трудолюбивыми и ответственными. В этом помогают общественные собрания, кофейни и прочие места, где можно посидеть и пообщаться друг с другом, а заодно игры в мяч, театр…
– И, конечно, коррида, – вставляет библиотекарь, большой любитель этого массового развлечения.
Адмирал морщится с явным неодобрением.
– Тут я с вами не соглашусь, – сухо отвечает он. – Правильно сделали, что запретили это варварство.
– К счастью, запрет не соблюдается чересчур строго. Представьте себе, я обожаю корриду! Отважные тореро, свирепые быки…
– Вы чертовски оригинальны, дон Эрмес, – довольно резко перебивает его адмирал. – Однако этот дикий спектакль для необразованной толпы, аплодирующей страданиям несчастного животного, делает нас посмешищем перед лицом всех культурный наций. Что же до цивилизованных развлечений, на мой вкус, более всего Испании подходит театр.
– Пожалуй, вы правы… По крайней мере, насчет театра мы с вами точно совпадаем!
В этот миг берлинка подскакивает особенно сильно, расплескав вокруг себя волны грязи, и резко останавливается. Скорее всего, экипаж наскочил на кочку, незаметную под слоем воды и жидкой глины. Дон Эрмохенес собирается приоткрыть окно и поглядеть, что случилось, но проливной дождь, бьющий в стекло, заставляет его отказаться от этих намерений. Некоторое время, перекрывая стук воды в крышу экипажа, слышится щелканье хлыста и раздраженные крики кучера, подгоняющего лошадей. В конце концов, переваливаясь то на один, то на другой бок, повозка возобновляет движение.
– Театр – первейший воспитательный инструмент, – продолжает адмирал. – Однако в Испании он нуждается в реформе, которая бы очистила его от всяческой пошлости, всех этих очаровательных беглянок, дуэлей, убийств, нахальных шутов и лакеев, промышляющих сводничеством… Прибавьте к этому, если вам угодно, самые низкопробные и грубые интермедии и сайнете про удальцов, сутенеров и цветочниц и получите полную картину нашей сегодняшней сцены.
Дон Эрмохенес энергично кивает в знак согласия.
– Вы правы. Особенно в том, что касается бравады и неотесанности, которыми театральные подмостки заражают народ… Конечно, все нации тяготеют к низкопробным массовым зрелищам. Плохо то, что в Испании этот вид искусства добрался до высшего света, сделался популярным среди аристократов и людей в форме – и это вместо того, чтобы, как в Англии или во Франции, занимать место, которое ему предназначено. Вы не думали об этом? Плебс существует повсюду, с этим не поспоришь. Но то, что происходит у нас, – это потакание плебсу.
– Не могу передать, до какой степени я с вами согласен, дон Эрмес… Это бесплодное, грубое и абсолютно никчемное бахвальство приводит к тому, что за границей его принимают за испанский национальный характер и презирают нас.
Колесо вновь налетает на ухаб, да так, что оба академика чуть не падают друг на друга, и берлинка останавливается. Дон Эрмохенес приоткрывает окно и высовывается наружу, однако тут же закрывает его, забрызганный каплями дождя. Как раз в этот миг щелкает хлыст, экипаж трогается, и его вновь сотрясает сильнейший толчок. Библиотекарь смиренно потирает ушибленную поясницу.
– Религия и справедливая политика, взявшись за руки, – он вновь устремляется в русло разговора, – взывают к жесточайшей реформе этого беспредела. Я имею в виду наши национальные обычаи.
Дон Педро улыбается.
– А мне бы хотелось, – возражает он, – чтобы религия и политика разжали наконец хватку и больше никогда не заключали друг друга в объятия… Ни к чему нам реформы с привкусом затхлого церковного мракобесия.
– Не начинайте, очень вас прошу…
– Я не начинаю и не заканчиваю, дон Эрмес. На мой взгляд, реформировать обычаи можно только с помощью разума и хорошего вкуса.
Библиотекарь вновь возражает с присущим ему простодушием:
– Дорогой адмирал, благочестивые люди…
– Не благочестивыми должны быть люди, – перебивает его адмирал, – а порядочными, трудолюбивыми, образованными и жизнерадостными… Вот почему я заговорил о театре: будучи главным национальным развлечением, именно он способен создать разумную модель патриотизма, сделать необходимыми образование, сознательный труд, культуру, добродетель, показывая примеры, которые превозносили бы свободу и защищали невинность… Театр, основой которого были бы благородство и здравый смысл, ставший общественным достоянием.
– Ах, дорогой адмирал… Охота вам ждать яблок от вяза.
– Если вяз хорошенько потрясти, какое-нибудь яблочко нет-нет да и упадет… Между прочим, тут будет и наша с вами скромная роль: это путешествие за запретными книгами – чем не достойный способ тряхануть вяз?
Лошадь продвигается медленно, ее копыта тонут в дорожной грязи. Дождь хлещет с прежней силой, мгновенно заполняя водой две параллельные колеи, которые оставляют колеса берлинки, продвигающейся вперед с черепашьей скоростью. Паскуаль Рапосо, пригнувшись к шее коня, щурит глаза, чтобы хоть как-то укрыться от колючих водяных струй, которые хлещут ему в лицо, до половины укрытое потерявшей форму и насквозь промокшей андалузской шляпой. Под утлой шинелью, едва ли защищающей от непогоды, одинокий всадник чувствует себя окоченевшим, промокшим насквозь, бесконечно усталым. Чего бы он только не отдал сейчас в обмен на очаг, к которому можно придвинуться вплотную, пока от одежды не повалит пар, или хотя бы за то, чтобы постоять под крышей, чтобы немного передохнуть от дождя. Но ничего похожего ему по дороге не попадается. Имея за плечами кавалеристскую службу, Рапосо привык к подобным испытаниям, однако течение времени, годы, которые убегают безвозвратно, с каждым разом делают их все более и более тягостными. В один прекрасный день, с тоской размышляет он, ему станет трудно добывать свой хлеб так, как он делает это сейчас. Хорошо было бы не остаться с пустыми руками. Заиметь на этой случай крышу над головой, жену, миску с горячей похлебкой на столе. Размышление – или воспоминание – об этих трех необходимых вещах сейчас, под проливным дождем, неожиданно погружает его в тусклое, безнадежное отчаяние, в глубочайшую тоску.