тебе другую прямо на месте. В этой церкви бесхозных машинок столько, что тебе и не снилось. Совершенно не о чем волноваться!
Я даже не подозревала о том, что комната над нашим классом используется как мастерская. То есть я знала, что там, уже под самым шпилем башни, установлены механизмы, которые заставляют колокол бить дважды в день — в одиннадцать утра и в пять вечера. Но сама еще ни разу туда не заглядывала.
Сказать по правде, колокольного звона я с детства пугалась до дрожи в коленках. И даже находясь внутри башни, никогда не мечтала забраться на самый верх.
Эти мерные раскаты — слишком громкие, слишком тяжелые, никак не желающие утихать — напоминали мне стон умирающего. Дважды в день они растекались по всем закоулкам нашего городка. Сидела ли я за машинкой в классе, выбирала ли овощи на рынке, обнимала ли мужчину в постели, — при первом же ударе колокола мое тело деревенело, а сердце чуть не выскакивало из груди.
Как же его издают, такой звон? — с детства думала я. Наверное, под самым шпилем башни работает хитроумнейший механизм из огромных шестеренок, толстых цепей и свинцовых гирь, который и приводит в движение исполинские стрелки на циферблате. А ровно в одиннадцать и ровно в пять все его цепи напрягаются до предела — и тяжеленная колотушка, сорвавшись с места, лупит по колокольной чаше. И если в эту минуту вдруг оказаться там, под самым колоколом, все эти цепи затянутся у тебя на горле, шестеренки перемелют твое тело в кашу, а гири расплющат то, что осталось, о каменный пол…
Вот какие фантазии с малых лет приводили меня в ужас и не давали уснуть по ночам.
Дверь в часовую оказывается заперта. Распахнув пиджак, он достает из внутреннего кармана связку ключей и, почти не задумываясь, сразу находит нужный. В том же кармане, как я замечаю, он хранит и свой любимый секундомер.
Внутри часовой все выглядит совсем не так, как я себе представляла. За огромным циферблатом и правда громоздится постоянно шевелящийся механизм из пружин, рычагов и шестеренок, сцепленных между собой; но эта конструкция занимает лишь малую часть помещения. Все остальное пространство заполняют целые горы пишмашинок.
Застыв на пороге, я разглядываю эту картину — в шоке от самой мысли, что здесь уже очень долго они скрываются в таком невероятном количестве.
— Ну? Прошу! — говорит он, берет меня за руку и увлекает внутрь. Дверь за нашими спинами с лязгом захлопывается.
Потолок в этой комнате совсем низкий, а окон нет вообще, если не считать круглой застекленной амбразуры под самым шпилем. А еще здесь очень зябко и пыльно. Доски пола жалобно стонут при каждом шаге, а щели между ними такие, что проваливаются каблуки моих башмачков. Тусклая лампочка под потолком светит едва-едва, покачиваясь на шнуре, хотя никакого сквозняка нет.
Первым делом я осмотрела часы. При взгляде снизу они оказались куда больше, чем я думала. Между их механизмом и циферблатом оставался зазор, благодаря которому можно было прикоснуться к гигантским стрелкам рукой. Такая стрелка не сдвинется ни на миллиметр, даже если оседлать ее, обхватив сразу всеми конечностями. А вокруг этих стрелок темнеют вычурные римские цифры. Одна только цифра XII крупнее моей головы раз, наверное, в пять.
Церковный двор внизу кажется совсем крошечным. Земля теперь так далеко, что кружится голова. Каждая деталь механизма беспрестанно гремит и лязгает, в воздухе разлит запах машинного масла.
А над этой махиной и нависает сам колокол. Как оно все работает на самом деле, я понимаю плохо, но в назначенный миг часы заставляют колокол трезвонить на всю округу. Вероятно, когда-то он был позолоченный, но теперь — от макушки до края чаши — приобрел уныло-мышиный оттенок. Но массивные стенки металлической чаши, способные на такую вибрацию, заключают в себе столько достоинства, что я не удивлюсь, если под их тяжестью вдруг провалится хлипкий подвесной потолок.
— Посиди пока здесь, — говорит он, указывая на кресло у стола в центре комнаты. Это единственная мебель в помещении — старая и невзрачная. Которую, впрочем, регулярно оттирают от пыли.
— Ну, как тебе здесь? Нравится? — спрашивает он, обводя взглядом комнату, и небрежно швыряет мою машинку в целую гору таких же.
Гора с унылым скрежетом проседает.
Да какая разница, если мы пришли сюда чинить мою машинку? Что это вообще за вопросы?! — удивляюсь я про себя, усаживаясь в кресло.
Но он почему-то выглядит очень счастливым. И продолжает меня обхаживать, улыбаясь все радостней с каждой минутой.
— Ну же?
Ему очень хочется услышать, что я думаю о его «мастерской». Но все, что я могу, — это смотреть на него и улыбаться, кивая в ответ.
— Я знал, что тебе понравится! — объявляет он наконец, явно довольный собой.
Когда у меня нет машинки, я не могу найти себе места. Все балансы в моей жизни срывает, как ураганом. Даже то страшное отчаяние, что охватило меня после потери голоса, не сравнится с паникой, в которую я впадаю теперь, оставшись еще и без машинки.
Что же ты не начинаешь ее чинить?! — кричу я беззвучно, не представляя, как донести это послание до его сердца. Обшариваю все карманы в поисках блокнота с карандашом, но ничего не нахожу. «А ведь собиралась взять!» — ругаю себя. Но тут же вспоминаю, как он вынул у меня из кармана шариковую ручку с блокнотом перед уходом из дома.
— Я мигом все починю! — обещал он тогда. — Так, что и писать ничего не придется…
Я хлопаю его по плечу и тычу пальцем в свою машинку, которая теперь покоится на вершине целой груды ей подобных. Но он, даже не обернувшись, достает из кармана секундомер и принимается натирать его бархатной тряпочкой. Я теряюсь. Неужели мое послание так и не дошло до него? Или он просто таким образом намекает мне — мол, я все починю за пару минут, расслабься?
Снизу слышатся чьи-то голоса. То и дело смеются дети. Кажется, у церкви собирается все больше народу. Репетиция церковного хора? Или какая-то ярмарка? Хотя сама церковь стоит рядом с башней, шум толпы может доноситься и откуда-нибудь еще.
Но сколько я ни жду, он продолжает натирать свой секундомер, даже не думая останавливаться. Ну и ну, поражаюсь я. Сколько же времени можно тратить на такую