28 ноября под обезболиванием хлороформом (распространенный в те времена вид наркоза) была произведена операция. Руку заново вывихнули и вернули на свое место. Вопреки опасениям врачей, операция оказалась удачной. После нее Толстой еще две недели пробыл в Москве под врачебным наблюдением, занимаясь своим новым романом.
Первые главы романа были переданы для печати в редакцию журнала «Русский вестник». 29 ноября в письме к Софье Андреевне Толстой писал: «Когда мой портфель запустел и слюнявый Любимов (секретарь редакции. — А.Ш.) понес рукописи, мне стало грустно, именно от того, за что ты сердишься, что нельзя больше переправлять и сделать еще лучше».
В Москве Толстой продолжил сбор материалов для работы над романом — рыскал по книжным лавкам в поисках нужных книг, консультировался у университетских профессоров истории, подолгу просиживал в Чертковской и Румянцевской библиотеках, пользовался по протекции тестя Архивом Дворцового ведомства, расспрашивал знакомых стариков, помнящих события двенадцатого года.
Верной Сони под рукой не было, но ее с успехом заменили сестры Таня и Лиза, которым Толстой, щадя руку после операции, диктовал продолжение романа. Его отношения с Лизой Берс к тому времени наладились, став ровными, дружескими, такими, какими они и были когда-то. То ли Лиза успокоилась, перегорев в душе, то ли поняла, на примере сестры Сони, что рядом со Львом Николаевичем быть счастливой невозможно, и радовалась про себя счастливому избавлению.
Толстой и к свояченицам относился словно к нанятым секретарям. «Я как сейчас вижу его, — более чем через полвека вспоминала Татьяна, — с сосредоточенным выражением лица, поддерживая одной рукой свою больную руку, он ходил взад и вперед по комнате, диктуя мне. Не обращая на меня никакого внимания, он говорил вслух:
— Нет, пошло, не годится!
Или просто говорил:
— Вычеркни.
Тон его бьгл повелительный, в голосе его слышалось нетерпение, и часто, диктуя, он до трех-четырех раз изменял то же самое место. Иногда диктовал он тихо, плавно, как будто что-то заученное, но это бывало реже, и тогда выражение его лица становилось спокойное. Диктовал он тоже страшно порывисто и спеша».
Без «порыва» дело не ладилось. «Нынче поутру около часу диктовал Тане, но не хорошо — спокойно и без волнения, а без волнения наше писательское дело не идет», — писал Толстой жене в декабре 1864 года.
Долгая разлука пошла на пользу отношениям между супругами. Будучи в Москве, Лев Николаевич практически ежедневно обменивался письмами с Софьей Андреевной.
Уже в первом письме от 22 ноября Софья Андреевна спешила признаться: «Всё думала о том, что я очень счастливая благодаря тебе, и что ты мне много хорошего внушил... А как нам хорошо было последнее время, так счастливо, так дружно, надо же было такое горе (имелся в виду случай с падением. — А.Ш.). Грустно без тебя ужасно, и всё приходит в голову: его нет, так к чему все это? Зачем надо всё так же обедать, зачем так же печи топятся и все суетятся, и такое же солнце яркое, и та же тетенька, и Зефироты (так с подачи Льва Николаевича звали его любимых племянниц, дочерей сестры Марии. — А.Ш.) и всё».
В ответ Толстой писал: «За обедом позвонили — газеты, Таня все сбегала, позвонили другой раз — твое письмо. Просили у меня все читать, но мне жалко было давать его. Оно слишком хорошо, и они не поймут, и не поняли. На меня же оно подействовало как хорошая музыка: и весело, и грустно, и приятно — плакать хочется».
Столь же важное значение имели и письма мужа для Софьи Андреевны. «Твоим духом на меня повеет, когда прочту твое письмо, и это меня много утешит и оживит», — писала она.
2 декабря, продиктовав письмо к жене Татьяне Берс, Толстой собственноручно, невзирая на то, что на пятый день после операции рука слушалась его плохо, приписал внизу: «Прощай, моя милая, душечка, голубчик. Не могу диктовать всего. Я тебя так сильно всеми Любовями люблю все это время, милый мой друг. И чем больше люблю, тем больше боюсь».
И получил в ответ столь же нежное: «Сейчас привезли твое письмо, милый мой Лева. Вот счастие-то мне было читать твои каракульки, написанные больной рукою. Всеми Любовями, а я-то уж не знаю, какими я тебя люблю Любовями».
В следующем письме к жене Толстой признавался, что время своего жениховства любил ее «совсем иначе, чем теперь», и философски добавлял: «Этим-то и премудро устроено, а любить всё одинаким образом надоело бы». Но хорошо зная как себя, так и супругу свою, он с горькой иронией добавляет: «Ведь как, кажется, теперь я был бы счастлив с тобою; а приедешь, пожалуй, будем ссориться из-за какого-нибудь горошку».
Это уж точно, обычно для доброй ссоры любящим супругам и горошек был не нужен. Хватало одного слова, взгляда или даже мысли о том, чего не было, но что могло бы быть. Ведь сказано: «Просите, и дано будет вам; ищите, и обрящете; стучите, и отворят вам» (Матф, 7:7). В народе говорится немного иначе и гораздо грубее, но тем не менее очень точно: «Свинья грязи найдет».
Кстати говоря, Софью Андреевну сильно обижала привычка мужа объяснять ее плохое настроение чисто физиологическими причинами, не видя в том никогда своей вины. Лев Николаевич был убежден в том, что он любит свою жену гораздо больше, чем она любит его: «Прощай, милая моя, друг. Как я тебя люблю и как целую. Всё будет хорошо, и нет для нас несчастья, коли ты меня будешь любить, как я тебя люблю». Или же вот: «Только ты меня люби, как я тебя, и все мне нипочем и все прекрасно».
Заботясь о совершенствовании любимого человека, Толстой никогда не упускал случая указать Софье Андреевне на ее недостатки, причем далеко не всегда делал это деликатно. Так, сравнивая жену с тещей, Толстой находил, что они очень схожи характерами, и сообщал Софье Андреевне: «Даже нехорошие черты у вас одинаковы. Я слушаю иногда, как она с уверенностью начинает говорить то, чего не знает, и утверждать положительно и преувеличивать, и узнаю тебя». И тут же добавлял капельку меда, желая смягчить и подсластить упрек:«Но ты мне всячески хороша... Какая ты умница во всем том, о чем ты захочешь подумать». Также Толстой считал, что у жены его, в точности так же, как и у ее матери, «ум спит», подмечал в обоих «равнодушие к умственным интересам», с оговоркой, что равнодушие это представляет собой «не только не ограниченность, а ум, и большой ум». Сложно уяснить, что именно подразумевал Толстой под этим «равнодушием к умственным интересам» при наличии «большого ума».
Льва Николаевича часто задевали суждения Софьи Андреевны о его произведениях. Совершенно не вникая в военно-историческую часть романа «1805 год», Софья Андреевна пыталась убедить Толстого в том, что у него «всё военное и историческое выйдет плохо, а хорошо будет другое — семейное, характеры, психологическое». Также Софья Андреевна выражала недовольство многократными и зачастую, как ей представлялось, совершенно не обоснованными переработками написанного. Толстой мог даже на словах согласиться с мнением своей жены, чтобы избежать нудного и слезливого выяснения отношений, до которых Софья Андреевна была большая охотница, но на деле всегда поступал по своему.
Лев Николаевич отчего-то считал, что его жена не умеет понимать и ценить музыку, и пытался привить ей подобающий вкус. Софья Андреевна, как могла, пыталась бороться с этим своим недостатком, скорее всего — мнимым. В одном из писем она докладывала мужу, что под влиянием игры его сестры, Марии Николаевны, она вдруг перенеслась из своего реального мира в иной мир, «где всё другое». «Мне даже страшно стало, — писала Софья Андреевна, — я в себе давно заглушила все эти струнки, которые болели и чувствовались при звуках музыки, при виде природы и при всем, чего ты не видел во мне, за что иногда тебе было досадно... Я всегда раскаивалась, что мало во мне понимания всего хорошего... Шуберта мелодии, к которым я бывала так равнодушна, теперь переворачивают всю мою душу...»
«Я теперь все собираюсь серьезно музыкой заняться... Так мне хочется во всем решительно быть ему приятной, да плохо удается. Он все хочет, чтобы я гуляла, а мне лень. Да это легко, сегодня я уж много ходила, а музыка — это трудно», — писала Софья Андреевна сестре Тане.
В первых двух выпусках «Русского вестника» за 1865 год была опубликована первая часть нового произведения Льва Толстого, озаглавленная «Тысяча восемьсот пятый год». Эта часть соответствовала первой части первого тома «Войны и мира».
Теперь Лев Николаевич окончательно почувствовал себя писателем. 23 января 1865 года он полушутя-полусерьезно писал Фету: «А знаете, какой я вам про себя скажу сюрприз: как меня стукнула об землю лошадь и сломала руку, когда я после дурмана очнулся, я сказал себе, что я — литератор. И я литератор, но уединенный, потихонечку литератор». «Уединенный» следовало понимать в смысле «не такой, как все». Толстой всю жизнь стремился выделиться из толпы, встать наособицу.