Теперь Лев Николаевич окончательно почувствовал себя писателем. 23 января 1865 года он полушутя-полусерьезно писал Фету: «А знаете, какой я вам про себя скажу сюрприз: как меня стукнула об землю лошадь и сломала руку, когда я после дурмана очнулся, я сказал себе, что я — литератор. И я литератор, но уединенный, потихонечку литератор». «Уединенный» следовало понимать в смысле «не такой, как все». Толстой всю жизнь стремился выделиться из толпы, встать наособицу.
«На днях выйдет первая половина 1-й части “1805 года”, — пишет дальше Лев Николаевич. — Пожалуйста, подробнее напишите свое мнение. Ваше мнение да еще мнение человека, которого я не люблю, тем более, чем более я вырастаю большой, мне дорого — Тургенева. Он поймет.
Печатанное мною прежде я считаю только пробой пера и о[реховых] ч[ернил]; печатаемое теперь мне хоть и нравится более прежнего, но слабо кажется, без чего не может быть вступление. Но что дальше будет — бяда!!! Напишите, что будут говорить в знакомых вам различных местах и, главное, как на массу. Верно, пройдет незамеченно. Я жду этого и желаю. Только б не ругали, а то ругательства расстраивают ход этой длинной сосиски, которая у нас, нелириков, так туго и густо лезет».
Завершается это письмо неожиданным признанием: «Я рад очень, что вы любите мою жену, хотя я ее и меньше люблю моего романа, а все-таки, вы знаете — жена. Ходит. Кто такой? Жена».
Как трогательно: «хотя я ее и меньше люблю моего романа, а все-таки, вы знаете — жена»! В одну фразу Лев Николаевич ухитрился вместить и свое отношение к творчеству, и свое отношение к Софье Андреевне.
Первая часть романа была встречена публикой весьма прохладно, но Толстого это не смутило — он решил продолжать работу. Зная свое вечное непостоянство, он заставил себя работать над романом ежедневно, постепенно втянулся в работу, и дело, что называется, пошло.
Условия для работы были самые благоприятные — уединенная деревенская жизнь, спокойствие, любовь. 10 апреля 1865 года Толстой писал в дневнике: «Соню очень люблю, и нам так хорошо!» — и почти то же самое писал 26 сентября, по возвращении от Мити Дьякова из его имения Черемошня: «Мне очень хорошо. Вернулись с Соней домой. Мы так счастливы вдвоем, как, верно, счастливы один из мильона людей».
В письме к сестре Тане, написанном 28 декабря 1865 года, Софья Андреевна радостно сообщает: «Левочка более, чем когда-либо, нравственно хорош, пишет, и такой он мудрец, никогда он ничего не желает, ничем не тяготится, всегда ровен, и так чувствуешь, что он вся поддержка моя, и что только с ним я и могу быть счастлива».
Постепенно у Толстого проявляется чувство любви к своим маленьким детям. 23 января 1865 года он писал тетушке Александре Толстой: «Сережа только начал ходить один, и только теперь вся та игра жизни, которая до сих пор еще была не видна для моих грубых мужских глаз, начинает мне быть понятна и интересна». 7 марта он записал в дневнике: «Сережа очень болен, кашляет. Я его начинаю очень любить. Совсем новое чувство». 5 июля Толстой пишет тетушке Александре Андреевне о том, что по отношению к Сереже: «...с каждым днем у меня растет новое для меня, неожиданное, спокойное и гордое чувство любви».
Изменение поведения мужа отмечает и Софья Андреевна, которая сообщала сестре Тане: «Сережа бегает, пляшет, начинает говорить. Левочка к нему стал очень нежен и всё с ним занимается...» Однако Софью Андреевну огорчало равнодушие мужа к их дочери. «На Таню он даже никогда не глядит, мне и обидно и странно», — писала она в том же письме, но вскоре отношение Толстого к дочери изменилось в лучшую сторону, и вот уже Софья Андреевна пишет Тане, что: «Левочка просто по ней (по дочери. — А.Ш.) с ума сходит» и что «Таня в ужасной дружбе с отцом».
Толстой после женитьбы, пусть даже и не сразу, изменился внутренне — стал более спокойным, уравновешенным, на время отставил в сторону свои вечные и очень мучительные искания и сомнения. О перемене, случившейся с ним, Лев Николаевич не раз писал Александре Толстой. Вот отрывок из письма, датированного 23 января 1865 года: «Помните, я как-то раз вам писал, что люди ошибаются, ожидая какого-то такого счастия, при котором нет ни трудов, ни обманов, ни горя, а все идет ровно и счастливо (Толстой вспоминает одно из писем, написанных в октябре 1857 года. — А.Ш.). Я тогда ошибался. Такое счастье есть, и я в нем живу 3-й год. И с каждым днем оно делается ровнее и глубже. И матерьялы, из которых построено это счастье, самые некрасивые — дети, которые (виноват) мараются и кричат, жена, которая кормит одного, водит другого и всякую минуту упрекает меня, что я не вижу, что они оба на краю гроба, и бумага и чернила, посредством [которых] я описываю события и чувства людей, которых никогда не было... Нынешнюю зиму мы особенно хорошо проживаем... Я страшно переменился с тех пор, как женился, и многое из того, что я не признавал, стало мне понятно и наоборот».
«А как переменяешься от женатой жизни, — писал Толстой тетушке спустя полгода, 5 июля, — я никогда бы не поверил. Я чувствую себя яблоней, которая росла с сучками от земли и во все стороны, которую теперь жизнь подрезала, подстригла, подвязала и подперла, чтобы она другим не мешала и сама бы укоренялась и росла в один ствол. Так я и расту; не знаю, будет ли плод и хорош ли, или вовсе засохну, но знаю, что рас-< ту правильно».
Письмо Толстого к Александре Андреевне от 14 ноября 1856 года: «Я вошел в ту колею семейной жизни, которая, несмотря на какую бы то ни было гордость и потребность самобытности... ведет по одной битой дороге умеренности, долга и нравственного спокойствия. И прекрасно делает! Никогда я так сильно не чувствовал всего себя, свою душу, как теперь, когда порывы и страсти знают свой предел».
Пока муж работал, Софья Андреевна занималась хозяйством и детьми — в октябре 1864 года она родила второго ребенка — дочь Татьяну. Несмотря на то, что отношения между супругами установились самые приятные и приязненные, одно обстоятельство сильно досаждало Софье Андреевне. Жене не нравилось все усиливающееся сближение ее мужа с ее младшей сестрой.
Поводы для ревности были — по мере взросления Таня становилась все красивее и привлекала к себе все больше внимания, преимущественно мужского. На Льва Николаевича она воздействовала словно глоток крепкого вина — в ее присутствии он неизменно становился весел и разговорчив. Если Таня пела, аккомпанируя себе на фортепьяно, Толстой бросал все дела и слушал, слушал, слушал...
В Таню невозможно было не влюбиться, настолько она была хороша, мила и обаятельна. Афанасий Фет, попав, подобно многим, под Танино очарование, посвятил ей чудесное стихотворение «Сияла ночь. Луной был полон сад...»:
Сияла ночь. Луной был полон сад.
Лежали Лучи у наших ног в гостиной без огней.
Рояль был весь раскрыт, и струны в нем дрожали,
Как и сердца у нас за песнею твоей.
Ты пела до зари, в слезах изнемогая,
Что ты одна - любовь, что нет любви иной,
И так хотелось жить, чтоб, звука не роняя,
Тебя любить, обнять и плакать над тобой.
И много лет прошло, томительных и скучных,
И вот в тиши ночной твой голос слышу вновь,
И веет, как тогда, во вздохах этих звучных,
Что ты одна - вся жизнь, что ты одна - любовь,
Что нет обид судьбы и сердца жгучей муки,
А жизни нет конца, и цели нет иной,
Как только веровать в рыдающие звуки,
Тебя любить, обнять и плакать над тобой!
Толстой испытывал к Тане не только человеческий, но писательский интерес — ведь под его пером Таня становилась Наташей Ростовой.
«На Таню сердита, она втирается слишком в жизнь Левочки, — писала Софья Андреевна в дневнике 3 мая 1865 года. — В Никольское, на охоту, верхом, пешком. Вчера прорвалась в первый раз ревность. Нынче от нее больно. Я ей уступаю лошадь и считаю это хорошо с моей стороны, к себе всегда снисходителен слишком. Они на тяге в лесу одни. Мне приходит в голову бог знает что».
Глава тринадцатая ТАТЬЯНА
Для маленькой Танечки Берс Лев Николаевич был взрослым, если не старым. По мере взросления самой Тани разница в возрасте стиралась и вскоре стала совершенно незаметной. «Какая счастливая звезда загорелась надо мной или какая слепая судьба закинула меня с юных лет и до старости прожить с таким человеком, как Лев Николаевич! — напишет под конец своей жизни Татьяна Андреевна. — Зачем и почему сложилась моя жизнь? Видно, так нужно было. Много душевных страданий дала мне жизнь в Ясной Поляне, но много и счастья. Я была свидетельницей всех ступеней переживания этого великого человека, как и он был руководителем и судьей всех моих молодых безумств, а позднее — другом и советчиком. Ему одному я слепо верила, его одного я слушалась с молодых лет. Для меня он был чистый источник, освежающий душу и исцеляющий раны...»