Вот появился и сам музыкант: седой, строящий гримасы, оборванный и перепачканный грязью, карлик. Все в нем дергалось — руки, плечи, ноги, и даже лицо, с застывшей улыбкой и бессмысленными глазами.
Но из своей дамбуры он извлекал такие ясные и чистые звуки, что Гуарди Гуеджи подумал: «Странно, юродивые, в действительности, находятся в милости у бога».
Вместо приветствия, маленький человечек подкинул свой инструмент вверх, и когда тот пару раз перевернулся в воздухе, ловко поймал его.
«Бывают дни, — подумал Турсен, — когда этот идиот не узнает даже своих соседей, которые каждый день кормят его, и даже меня, который знает его с малых лет.
Но Предшественника мира он никогда не забывает».
Карлик, не прерывая игры, уселся возле ног Гуарди Гуеджи.
«Он пришел сюда только ради него — понял Турсен».
Ниджаз изменил мелодию. Прозвучала длинная, печальная нота, и Гуарди Гуеджи вновь узнал эту песню — сорок, или пятьдесят лет назад он слышал ее в Тибете, с той стороны Гималаев.
«Где мог этот карлик, который кроме своего кишлака, холма и имения Осман бея, знал лишь базар Даулад Абаза, — услышать эту песню? И все остальные музыканты, которые играют ее, не ошибаясь ни на ноту? И старые, и молодые. Песни своих провинций и песни Ташкента и Бухары, Хивы и Самарканда? Песни что ходили по всей средней Азии — афганские, русские и китайские.
Конечно, в долину сходятся люди отовсюду. И под крышами базаров собираются путешественники со всех частей страны. Но какой же тонкий слух должен был быть у Ниджаза, что он с первого раза запоминал все эти, сыгранные на флейте, или на простой дудочке, или на дамбуре, а иногда просто спетые мелодии. Как мудро, — размышлял Гуарди Гуеджи дальше, — что традиция с древности учит нас щадить сумасшедших и слабоумных. Ибо боги похитили разум у этих людей лишь для того, чтобы он не мешал власти их гения. Одному они дают способность предвидеть будущее, другому силу пророчеств, третьему силу неизлечимых проклятий и силу благого исцеления. Этому они дали силу музыки.
Оба мы, дурак и мудрец, у нас похожие цели: один собирает истории, а другой песни.
Но ты идешь впереди меня. Истории рассказываются медленно, слово за словом, а у твоих мелодий есть крылья».
И Гуарди Гуеджи внезапно захотелось подарить ему новую мелодию. Но Ниджаз знал их так много, а Гуарди Гуеджи никогда не ставил себе задачей запоминание песен.
Но тут неожиданно в его памяти возникла забытая, чистая и ясная мелодия. Никто кроме него, не мог больше знать эту древнюю колыбельную. Она была с того времени, когда плодородные долины Кафиристана, и его расположенные на скалах высокогорные поселки, еще не были разрушены до основания, и превращены в руины и пепел. И эмир Абдур Рахман еще не победил храбрых воинов долин, потомков тех, кто когда-то воевал под предводительством Александра, Великого Грека. И большие, выточенные из дерева статуи богов, еще не были опрокинуты и сломаны.
Маленький человечек все еще играл. Но внезапно прижал пальцем струну, и дамбура замолчала. Ниджаз смотрел на Гуарди Гуеджи печально и разочарованно. Но тот поднял руку и начал петь странную песню на никому неизвестном языке. Колыбельную, которую столетие тому назад матери пели детям в одном поселке, над которым теперь кружат орлы, и от которого ничего не осталось, кроме нескольких камней, опаленных огнем.
Гуарди Гуеджи замолчал. Дамбура зазвучала вновь и без труда, легко и чисто, карлик повторил только что услышанную песню.
И Гуарди Гуеджи опустил голову на руки. Ему показалось, будто эта песня разбудила в нем то, что было похоронено глубоко в его сознании, так глубоко, что память не могла достичь этого места. И он, древний и мудрый, который с годами стал спокойным и хладнокровным, — начал дрожать от горя, тоски и нежности.
Никогда еще его воспоминания не возвращали его в первый день его жизни, когда новорожденный начинает открывать для себя цвета, звуки, чувства и запахи этого мира.
Запах горящего хвороста… потрескивание веток… мерцание света лампы… теплый воздух… твердые стены и своды, которые защищают как вал… тепло одеяла… вкус сладкого молока… и нежный, красивый голос, который поет и поет эту песню, пока не опустятся сумерки сна.
Солнце садилось. Над просторами степи собирались тени.
Конец дня… Конец песни.
«Зачем, — думал Гуарди Гуеджи — зачем такая длинная жизнь, если она обрывается в один день, так же, как и самая короткая? И зачем вся мудрость долгих лет, если в итоге все сводиться к одному: человек униженно и покорно склоняется перед силой смерти…»
Солнце заполыхало алым.
«Играй, играй дальше! — хотел Гуарди Гуеджи попросить карлика, — не прерывай эту печальную мелодию!»
Он не боялся смерти, нет, — это не то, — он жил со смертью уже слишком долго, плечом к плечу, но сейчас он так затосковал, о, так сильно, о том, чтобы в его последнее мгновение его мать еще раз, единственный раз, спела ему эту песню, чтобы ее нежный голос забрал все потери и одиночество, и подарил ему, столетнему мудрому бродяге, — возможность все забыть так легко, как забывает ребенок.
Степь приняла цвет пылающих углей.
И дамбура замолчала.
Турсен расправил плечи. Он ощутил первое дыхание ночного ветра. Гуарди Гуеджи закрыл глаза. Бесконечная печаль, и одиночество наполнило его душу.
И он подумал: «Никто в мире не может помочь мне. Но может быть, я сам могу кому-то облегчить его ношу…»
— Я видел Айгиз, — сказал он Турсену.
— Айгиз, — пробормотал Турсен, — Хм… хм… Айгиз…
Ему показалось странным и совсем неуместным, что кто-то напомнил ему об этой женщине — его жене. Которая, после рождения Уроса, не могла больше зачать детей, и с которой он развелся, как предписывал закон, обычай и честь.
Давным-давно он совершенно забыл о ней.
— Я уверен, она ни в чем не нуждается. — ответил Турсен.
Это было правдой. Он оставил ей в поселке дом и небольшое содержание.
— Она хочет тебя видеть, — сказал Гуарди Гуеджи.
— С какой это стати? — грубо сказал Турсен.
— Она умирает, — ответил Гуарди Гуеджи.
Турсен посмотрел неуверенно. Если бы его позвали к постели умирающего мужчины — он встал бы немедленно. Но раз речь идет о женщине, даже если бы она была последней на земле, согласиться без препираний, значит потерять лицо. И он сказал:
— Умирает? Ну и что? Она уже достаточно старая!
— Человек никогда не стар достаточно для того, чтобы умирать в одиночестве, — возразил старый человек.
— Ты так думаешь? — пробормотал Турсен.