Пасхальный погром в Одессе в марте 1871 года произвел на доктора Пинскера впечатление ошеломляющее. Поворот властей и общественности в сторону от либеральных реформ убедил его в том, что евреи не получат гражданского равноправия в России независимо от успехов просвещения. Евреи, пришел к выводу Пинскер, должны эмансипировать себя сами и сделать все, чтобы не зависеть от милости других народов. Результатом его размышлений явилась вышедшая в 1882 году в Берлине брошюра «Автоэмансипация». Спустя четырнадцать лет на свет появилась брошюра Теодора Герцля «Еврейское государство». И хотя ее автор в основном повторил мысли Пинскера, именно Герцль, венский журналист, далекий от еврейской жизни и не знавший ни одного еврейского языка, вошел в историю как основоположник политического сионизма.
Рабби Швабахер — красноречивый оратор и неутомимый общественный деятель — занял в одесской общине выдающееся положение. Однако нововведения, которые он пытался внедрить в синагогальную службу, встречались рядовыми прихожанами с отчужденностью. Реформированная синагога — консервативная и реформистская — в Одессе не прижилась. Как не прижилась она нигде в Российской империи.
Неудачи сторонников просвещения лишь укрепили палестинофильские настроения Переца Смоленскина. Порвав с российскими просветителями, он отправился за границу и начал издавать там журнал «Гашахар». Его перо строго карало как святош, готовых искоренить всякое знание из дома Якова, так и реформаторов-прогрессистов, готовых отречься от наследия отцов. Все более и более сближаясь с палестинофилами, он тем не менее возлагал больше надежд не на политическое, а на духовное возрождение народа. Популярность Смоленскина росла год от года, но не ему, а его наследнику Ашеру Гинцбергу удалось завершить строительство цельной и убедительной доктрины духовного сионизма и под именем «Ахад-Гаам» войти в историю в качестве ее творца.
Григория Богрова поворот российского общественного мнения в сторону от реформ ничуть не смутил. В своих повестях и рассказах он, не жалея черных красок, рисовал жизнь и нравы традиционного еврейского местечка. Но и прогрессистов Богров не щадил, показывал их предвзято, карикатурно, изливал на них всю свою желчь еврея-самоненавистника. Наверное, имя Богрова так и осталось бы неизвестным, если бы его биографическая повесть «Записки еврея» не попала на глаза Некрасову. Будучи переписанной рукой Салтыкова-Щедрина — русский язык местечкового самоучки оставлял желать лучшего, — повесть эта была опубликована в «Отечественных записках» и обратила на себя внимание русского читателя. За два месяца до смерти в глухой белорусской деревушке Богров принял крещение и обвенчался с русской женщиной, с которой долгие годы жил вне брака. Имя Богрова быстро забыли. Вспомнили о нем в 1911 году, когда его внук Дмитрий, будучи агентом Охранного отделения, по его же заданию стрелял в председателя кабинета министров Петра Столыпина.
21. По недосмотру судьбы
Переезд был долгим и мучительным.
До Бреста мы добрались без приключений, но там выяснилось, что поезд на Варшаву будет через трое суток. Папа пошел искать пристанище. Через час он вернулся, и мы, перевязанные платками и шалями, — на дворе стояли крещенские морозы — потащились по ледяным колдобинам в какую-то избу. Три ночи мы спали на полу под неимоверный храп хозяйки, а потом снова отправились в путь. Из дорожных приключений больше всего я запомнил пограничника, вернее, его собаку.
Как только поезд на Варшаву тронулся, проводник запер нас в купе, сказал, что откроет, «кеды бензи можно». Когда стало «можно», он действительно отпер дверь, принес чаю, разрешил пользоваться туалетом. Я тут же выскользнул и направился в конец вагона. Не успел я открыть дверь тамбура, как меня обожгла струя холодного воздуха и… ледяной взгляд овчарки, которая была со мной одного роста. Я оцепенел. Как долго продолжалось это состояние, не помню. Вывел меня из него пограничник.
— Гдзе идешь, хлопче?
— До толаты.
— То идзь.
Остаться в Варшаве нам не разрешили. Мы поехали в Лодзь, но и оттуда нас выпроводили — «у вас предписание во Вроцлавское воеводство, знать ничего не знаем!»
Мы снова сели в поезд, добрались до Вроцлава, но найти пригодную для жилья квартиру в самом городе было невозможно. В конце концов, мы обосновались в городишке Бжег. Это был сонное местечко, где силуэты людей и повозок сливались с заснеженным, ничем не примечательным пейзажем.
Сонное-то оно было сонное, но в деревянном двухэтажном доме, где находилась начальная школа, шум стоял неимоверный. Директриса, высокая жилистая дама, не вынимавшая изо рта папиросы, долго расспрашивала бабушку, кто я такой и откуда взялся. Главное, она не могла понять, на каком языке я говорю.
— В яким ендзыку муви онае хлопец, по-белорусску?
Бабушка долго объясняла, что я учился во втором классе русской школы, показывала справку. Директриса махнула рукой.
— То идзь до класы, цо бенже, то бенже!
У меня нет желания вспоминать, что было.
Дома тоже было не весело. Квартира, в которой мы разместились, когда-то принадлежала немецкой семье, потом в ней стояли польские офицеры, потом ее отдали под какой-то склад. Когда мы въехали, стекол в окнах не было, двери не закрывались, всюду валялись консервные банки, коробки, обломки мебели. Мама плакала, папа забивал окна фанерой, чинил печки и разыскивал все, что могло гореть. Дедушка с мрачным видом причитал: «Только бы дозвониться до Варшавы, только бы дозвониться». Целые дни он проводил на почте и чаще всего брал с собой бабушку — она, уроженка довоенного Вильнюса, единственная из всех нас хорошо знала польский. Собственно, и выпустили-то нас в Польшу благодаря ее «польскому происхождению». Дозвониться до Варшавы дедушка не сумел, но на почте он встретил… еврея! И тут же потащил его домой.
Человек, одетый в пальто и шляпу, — и это в жуткий мороз! — походил на бродячего актера. Был он, однако, разъездным фотографом. Согревшись и почувствовав жадное к себе внимание, актер-фотограф вошел в роль.
— И зачем вам этот джойнт-шмойнт? Мне не нужен никакой Джойнт[63], я не хочу ни в какую Америку. Здесь я делаю портрэты. Здесь у всех кого-то убили, а от убитых остались маленькие карточки. А я из маленьких делаю большие. А от больших карточек получаются большие пинензы. Я, я! вам говорю: не нужен вам Джойнт, — я беру вас в компаньоны!
В конце концов, он взял письмо, которое дедушка написал на трех языках, и обещал передать «кому надо» в Варшаве.
Встреча со «своим человеком» дала надежду — теперь о нас хотя бы узнают! Мама взялась за дело — скребла квартиру, папа раздобыл где-то кровати, шкафы, полки. Заброшенный сарай начинал походить на человеческое жилье.
Между тем, время шло, надежда «установить контакт» таяла.
— Обманул, безусловно обманул. У этой публики только гешефт на уме. Наверное, выбросил мое письмо, — горевал дедушка.
Оказалось, не выбросил.
Соседи — если случалось — стучали в дверь. Стучали сильно, кулаком.
Легкий, ритмичный стук в окно раздался в сумерках. Мы всполошились, сгрудились в кухне. Папа набросил тулуп, зажег свечку, пошел открывать. На пороге стоял смуглый человек невысокого роста. Он медлил, переминался с ноги на ногу.
— Идиш? — гость вопросительно оглядел наше семейство.
Мы готовы были его обнимать и целовать, но он был сдержан, нетороплив.
— Давно прибыли?
— Около трех месяцев. Да вы раздевайтесь, присаживайтесь, — вперед вышел дедушка.
Гость сел, снять пальто отказался.
— Из Вильны? Где там жили? На Ужупе? А до войны как она называлась? Правильно, Заречна. А кого там знали, где работали?
Расспрос затянулся заполночь. Наконец, гость поднялся.
— Куда вы, на ночь глядя! Оставайтесь, переночуйте. Здесь ночью всякое может случиться. Потом мы бы хотели с вами поговорить.
— Не беспокойтесь, я не из пугливых. А поговорить мы еще успеем.
Гость вышел, я бросился к окну. К моему удивлению, у дверей его встретил другой человек, они закурили и растворились в ночной мгле.
Через неделю они пришли вместе. Держались свободнее, представились.
— Цви. Яков. Насколько мы понимаем, вы хотите ехать. Так вот, первым делом вы должны получить польские паспорта, потом начнете хлопотать визу. Уйдет год, а то и два.
— Так много, это ужасно! В этой дыре нет даже миньяна[64]. И где работать? Мой зять — крупный ученый, ему нужен университет.
— Ученый? — переспросил Цви и переглянулся с товарищем. — Доктор? Профессор? В какой области?
— Да, да, доктор физико-математических наук.
— Имеет диплом?
Цви долго и внимательно рассматривал папин диплом.