сменять мох каждый день. Его возможность жить дальше несмотря на возраст не давала мне покоя, вызывая восторг и угрожая многократным нарушением заповеди «не сотвори себе кумира».
Каким образом 98-летний мужчина умудрялся сохранять гибкость и ясность ума, для меня по сей день остается загадкой. Он был чудаковат, но эта чудаковатость скорее придавала ему неповторимую живость, настоящесть. Эти его странности были похожи скорее на грани ежедневно натруженной уникальности, нежели на слабоумие чудаковатого старичка с кучей газет, которые он использовал как подставку под ноги, мотивируя тем, что пахнет вкусно, а если надоест — в макулатуру отнесешь.
Только позже, задумавшись, я поняла, что его способность быть собой, такое его себячество, создавало возможность для постоянного течения, для изменений, для его уникальности, выражавшей себя в чудачествах, чуть сдержанных шутках и несдержанных декламациях Шекспира. Он, этот чудаковатый мужчина с двумя с половиной чашками чаю, открыл для меня секрет настоящей жизни и молодости — проживать свою собственную уникальность, быть собой в любой ситуации и в любых носках.
О, эти его газеты сидели у меня в печенках! Сколько раз соседи по лестничной клетке порывались купить ему подставку для ног с надписью «любимому соседу на память от друзей». Но нет. Каждый раз, доставая очередную книгу с запахом осени и экстремально чувственной поэзией, он клал свои ноги на связку газет с локоть высотой. Перевязанная крест-накрест, она угрожала стать рассадником клопов или другой живности. Василий же был неумолим. Он настолько любил эту связку, что никогда не пользовался ничем кроме нее, мотивируя тем, что «нужно уметь быть изобретательными и непритязательными, иначе Россию не спасти». Признаться, я порывалась менять газеты в связке пару раз, но корвалольный ковбой будто знал их все наизусть и углублял морщины каждый раз, когда я нежно пыталась объяснить ему правила гигиены в помещении.
Я немного ненавидела этого старика по той же причине, по которой любила: его самобытность и умение быть собой вкупе с талантом всегда быть на высоте выводили из себя любого, кто находился рядом дольше получаса по земному времени.
Что бы ни происходило, он всегда был естественен и спонтанен. Жил без принуждения и не принуждал никого и ни к чему. Образчик свободы был моим кошмаром и примером для подражания одновременно.
Его поэзия, газеты, чашки и спонтанная невинность напоминали мне сумасшедшего шляпника из Алисы в стране чудес. Первые полгода нашего вынужденного общения, а точнее моего вынужденного трудоустройства, все во мне бунтовало и кричало, стремилось воспитать и перекроить 98-летнего хулигана с его стопкой газет. По ночам я представляла, как с удовольствием жгу печатные шалости у него на глазах, выбивая из него его свободолюбивое ребячество, скомкивая его ничем не обусловленную радость жизни, втаптывая его детскую непосредственность в пепелище выжженной свободы.
Признаться, старик был совершенно безобиден, как и его чудачества. Единственное, что тогда действительно огорчало меня — мое неумение быть такой же, как он. На его фоне — 98-летнего старика с палочкой, я была похожа на полузастывшую куклу Барби, сделанную из той же сладкой ваты, что и баба Глаша с ее знаменитым пирогом со смородиной.
Но стопка газет росла, и я училась у декламатора его живости и простоте. Чашки чая наполнялись и опустошались, а мы постепенно находили общий язык. Только субботка все еще была откровенно не любима из-за травяных клизм и раннего отхода ко сну, но в целом наша дружная компания больше была похожа на неидеальную семью из какой-нибудь индийской кинокомедии.
Каждый сентябрь, помимо моего техобслуживания, государство сдавало Василия в поликлинику на стационарную неделю техосмотра. Как раз в один из таких отпусков я ощутила его нехватку и пошла пить чай сама. Налив, как и положено, две с половиной чашки чая, я, глядя на склеенную кружку, пыталась разгадать тайну его супруги, о которой, по его словам, ничего не было известно уже больше сорока лет.
Что примечательно, Василий нигде не хранил ее фотографий, писем и напоминаний о ней. Одно лишь только обручальное кольцо и склеенная кружка в кухонном серванте говорили о том, что она не была вымышленной. По привычке налив чай в ее кружку, я все же решила отвлечься и присела на любимое кресло хулигана с томиком Шекспира. Спустя час такого чтения, я, незаметно для себя, приснула, уложив ноги на пресловутую стопку газет, которая действительно оказалась чертовски удобна для полуденного дрема.
Уродливая, сложенная не совсем ровно, она занимала слишком много места и выглядела странно. Все, что позволено мне было с ней делать, так это немного смахивать с нее пыль и передвигать для того чтобы вымыть скрипучие полы.
Проснулась я уже за полночь от того, что кто-то щелкнул меня по носу с криком: «Жить надоело? Убери ноги, паскуда!»
Я, продрав глаза и свалившись с кресла, увидела Василия, сбежавшего из поликлиники ночью, прождавшего часа четыре, пока медсестра заснет. О, это его выражение лица обещало мне рассказать за пять минут о том, как прошла Великая Отечественная и где после этого оказались немцы. Видимо, мне было с ними по пути. Спустя полчаса отборного мата и криков, когда я, сев на пол, просто разрыдалась, пообещав, что больше так не буду, Василий успокоился и, увидев его две с половиной остывшие чашки чая, поставил чайник, выторговав сто грамм наполеона за непреднамеренное вредительство и моральный ущерб.
Спустя стандартные полторы кружки на каждого, Василий был уложен в свое кресло, так как спать в другом месте он отказался, ибо охранял пресловутую стопку от моего наглого посягательства. Я же, усталая и сконфуженная, уснула на диване, поскольку намеревалась сдать беглеца обратно в поликлинику следующим же утром. Из соседней комнаты ночной махинатор грозно завещал мне свою стопку газет, «раз уж навязалась», и отправился в свой персональный сонный рай с храпом и Шекспиром в обнимку.
Утром Василий не проснулся. Точнее, ночью Василий не уснул, скорее ушел, что для меня было ударом и неожиданностью, вырвавшей внутренности и оголившей нервные окончания до предела. Признаться, это был не первый мой подопечный, отправившийся «туда, не знаю куда», но все же я тепло и с большой нежностью относилась к нему, оживая в его чудачествах и декламациях.
Квартиру забрало государство, родственников у него не было. Я же заказала такси и, собравшись уходить, вспомнила