Профиль Длинного Ганса — как зубчатый утес на фоне ночного неба. Парень спит спокойно и тихо, ведь что бы ни готовил завтрашний день, он грех на душу не возьмет, жизнь ни у кого не отнимет. Загодя выбросил все свои пули и твердо решил палить по австриякам холостыми. У Германа недостало смелости последовать его примеру.
Безмолвная лунная ночь. И все ж таки… Если вслушаться, можно различить отдаленный рокот, будто разомлевшее в летний полдень море неторопливо набегает на берег. Этот звук идет от двадцати тысяч спящих солдат, от их дыхания, стонов, молитв и невнятного лепета, доносящегося из страны грез.
Он не решался уснуть, опасаясь вновь погрузиться в кошмар сумасшедшего дома, в Риме времен испанского господства, мрачно спокойном, выдержанном в темно-желтых, черных и алых тонах. Строгие регулярные фасады за пределами железных оконных решеток. Одинокий безумец в большой белой палате, пляшущий в грязной ночной рубахе тарантеллу священной болезни. По стенам в недвижном ожидании буро-черные капуцины, белые сиделки. Неистово пляшет последний безумец в римском сумасшедшем доме.
Думай о другом. Завтра сражение. А я так и не осознал еще, что грядущий день принесет мне и Длинному Гансу. Мы на переднем крае. Пойдем в атаку первыми. И чем все это кончится, ясно уже сейчас. Завтра об эту пору я с разинутым ртом, вывалив толстый язык, буду лежать в окровавленном клевере и таращиться в небо фарфорово-желтыми белками глаз, мертвый, раздетый мародерами. Убитый. Мертвый. Неживой. Или как там это называется. Да не все ли равно? Так и так уму непостижимо.
Великий полководец, великий человек… Смерть как сияющий закат солнца, как апофеоз преображения. Легкий чмокающий звук — словно бы камешек бросили в жижу. И всё, конец. Ох безумец я, безумец.
Дождался преображения, надо бы теперь приготовиться, как невесте, вымыться, надеть чистое. Но чувствую я в этот миг одно только отвращение, землисто-серое удушливое отвращение, будто кислый пепел во рту. A la bonne heure. Будь что будет. Пусть все кончится. И отчего моя смерть должна быть не такой, как у тех, что спят там, в полях?
Луна нынче неистовая, жаждет преображения. Алчно пьет солнечный пламень и грезит о воскресении жизненных сил в своей хладной окаменелой груди. Вот будет удивительно, если греза луны нынче ночью станет явью. Если она вдруг с оглушительным грохотом вспыхнет и отбросит от себя этот огонь зыбким лучисто-пламенным венцом. Тогда ночь превратится в день. Солдаты тысячами встанут, покинут ровные свои шеренги, изумленные как в день Страшного суда, ослепшие и растерянные в жарком нереальном свете… А птицы разом грянут песню.
Но ничего не происходит. Бледная, злая пробирается луна сквозь покровы облаков, нетерпеливо отводит их в сторону, спешит дальше… В водянисто-зеленом сиянии спят многотысячные людские шеренги. И даже во сне не смеют признать, что уже мертвы и что завтрашний день принесет лишь ненужное тому подтверждение. Луна спешит как гонец через тысячи преград, время не ждет, ночь близится к концу… Но только один среди спящих бодрствует и покидает назначенное ему место.
Может, сбежать? Разбудить Длинного Ганса и шмыгнуть мимо часовых? Нет, это невозможно. Но я ужасно хочу пить. Этого-то они мне не запретят. Вода, холодная, чистая. Напиться, утолить всю жажду нынешней ночи.
Тихо. Никто меня не услышит. Мушкет пусть лежит здесь. Герман медленно встает, отстегивает скрипучую кожаную амуницию. Ранец разевает пасть, выплевывает кучку грязного белья. Тихо. Всюду бесконечные ряды спящих солдат. Лица у всех бледные от луны, все они мертвы.
Он медленно бредет под гору. Мокрый росистый клевер хрустит под ногами как свежая пороша. Странно, никто его не останавливает. Часовые глядят в другую сторону. Патруль торопливо шагает прочь, словно не желая встретиться с беглецом. Он удивленно идет по деревенской улице. Стропила и трубы сожженных домов тянут к небу черные руки. Луна, нахмурив чело, спешит дальше.
Как тихо сегодня ночью. Вслед за армиями умерло все живое. И воды, наверно, не найдешь. Солдаты мочились в колодцы, плоть земли отравлена этими гнилостными ручьями. Там, где прошли солдаты, свежей воде нет цены. Ах, напиться, утолить нынешней ночью всю жажду, до конца…
Боковая дорожка, окаймленная редким палисадом тополевой аллеи. Не раздумывая, ведомый то ли капризом, то ли чутьем, он сворачивает на эту дорожку, идет по толстому гравию, слушая глухой звук шагов. Как странно. Я, наверно, уже далеко от позиций. Будь со мной Длинный Ганс, мы бы нынче сумели дезертировать. Хотя кто знает. Это допустимо, но только это.
Опять меня обуяла гордыня. Допустимо… Все, что выпадает из шаблона строгой вероятности, ты толкуешь как вышнее вмешательство в твое бытие. Спесивый безумец. Так говорит здравый смысл. Но ты не слушаешь голоса здравого смысла. Он уже повернулся к реальности.
Лунный свет как прохладная зеленая вода. Как напряженно я живу в этот миг, как отчетливо различаю контуры вещей. Пыльно-серая пленка поверх реальности смыта лунной водой. Я уже не сплю. Я вижу. Вот, значит, какая она, реальность. Бодрствующая реальность смотрит на меня блестящими глазами, словно читает в моем лице, и бесконечное время сжимается в секунды, и ликование — как болезненная, набухающая тяжесть в груди.
Да. Я знал это наперед. Знал, что в конце аллеи увижу дворец. Спящий дом под луной, с одиноким освещенным окном. А во дворе — живой источник. Я так и знал.
Будто во сне, он идет к фонтану. Китайский дракон изрыгает тихо журчащую водяную струю, и блики света, словно трещины в зеркале, бегут по лунному серебру в чаше фонтана. И больше ни звука, только последний осенний сверчок изредка проводит осколком стекла по своей серебряной струне. Стриженые шары кустов — будто аисты, спящие на одной ноге. Могучий дуб за домом облокотился на крышу и спит. Герой садится у фонтана и впускает сад и ночь в свое существо. Мир нисходит в его душу. Жить бодрствуя — значит впитывать в себя все окружающее. Мир — это свойственный живому покой сосуществования.
Чаша фонтана — обыкновенная дубовая колода. Светлая от луны вода — как расплавленное серебро, трепещущее, беспокойное, то и дело расцветающее венчиками концентрических кругов, когда тонкая серебристая струйка, рассыпаясь брызгами, ударяет о поверхность. Ярость дракона пленена в бронзе. Источник в своем неумолчном журчанье и звоне — до боли реален и чист. А луна продолжает свое странствие.
Реальность бурлит-клокочет в котле возможностей, подступает к краям, вскипает перламутровой пеной, выплескивается через край, словно буйный живой цветочный венчик. Он окунает руку в чашу — пригоршня наполняется лунным светом. Вода приникает к нему. Влага в ладони — зыбкий серебряный диск. Он осторожно выпускает ее в чашу, на волю. Непостижная вязь прохладных водяных сполохов дрожит на поверхности, и на секунду реальность пронзает его существо острой болью — будто зрачок проткнули серебряной булавкой.
На первых порах человек во мраке у него за спиной не имеет ни малейшего значения. Он ведь не вовне, он объят и включен в круг, как садовые кусты и деревья. Частица единства, объемлющего мир.
Но мало-помалу волна начала отступать. Он погрузил руку в воду, словно собираясь поискать оброненную монету. Напрасно. Она взблеснула раз-другой, все тусклее, все слабее, и скоро исчезла. Реальность покинула его «я», обернулась противоположностью, враждебным окружением. Темный и чужой стоял у него за спиной тот человек, грозный, как тюремщик.
Он погрузил руку в воду и ощутил прохладу. Уже не текучий лунный свет, не текучая серебряная реальность. Холодная вода. Не восторг. И не отвращение. Лишь холодная и чистая безнадежность.
До чего же бессмысленно все, что со мной происходит. В моих корнях нет силы. Меня постоянно швыряет из низшей реальности в высшую. Но после ничто не меняется. Я не могу никого взять с собой в странствие. Не могу даже свидетельствовать о бодрствующем мире моим спящим собратьям, ибо спящий глагол здесь не властен. Бессмыслица.
Он поднес руку ко рту и стал пить. Вода была прохладная и свежая, цены ей нет в краях войны. Он ужасно хотел пить. Солдат, утоляющий жажду у фонтана. Ничего особенного.
— Что тебе нужно от меня?
— Его превосходительство ждет.
— Я готов.
Он входит за слугой в безмолвный дворец. Странница луна двигается медленно, устало. Рука у него болит от ледяной воды, пальцы сводит мучительной судорогой, скрючивает как когти хищной птицы.
XIII. Метаморфозы величия
Слуга остановился перед старомодной дубовой дверью — створки медленно, с жалобным скрипом, распахнулись настежь.
— Вас ожидают.
Балки под потолком в седых бородах паутины. Потемневший, в трещинах, глобус — точно яйцо Феникса в дубовом гнезде. На стенах темные портреты — какие-то мужчины в латах. За письменным столом, огромным, точно линейный корабль, с полочками, карнизами, нишами, резными гирляндами и планками, сидел древний старец. Допотопный алонжевый парик надвинут на лоб до самых сросшихся бровей. Запавший, белый как мел рот пережевывал беззубыми деснами невнятные, бессмысленные слова. Голова покачивалась в такт ударам пульса. Подбородок в буграх и морщинах, словно мозолистый кулак. Руки, обтянутые желтовато-белыми замшевыми перчатками, лежали на столе, похожие на два дочиста обглоданных птичьих остова. Перед старцем среди карт и заметок алел продолговатый бархатный футляр.