Одному лишь халифу было видно, как серая дымная лента втянулась в лежащий на полу медальон.
И в тот же миг ощутил Гарун-аль-Рашид, как отяжелело тело его любимой, увидел, как откинулась голова, как полураскрылся рот, как закрылись навсегда прекрасные глаза Джамили…
Все было кончено. Его любимая покинула его, так и не став женой…
Великое горе обрушилось на халифа, но гордость выпрямила его стан и с болью сверкнула в очах Гарун-аль-Рашида.
– Умар!
– Я здесь, мой повелитель!
– Моя любимая… покинула меня… – Всего лишь на миг дрогнул голос халифа. – Она… она не вынесла радости… Но успела принять мое предложение. И потому распорядись, раб, чтобы прекрасная Джамиля упокоилась, как это велит обычай, чтобы ее тело было похоронено… – и опять крошечная заминка, которую услышал лишь старик Сирдар. – …о Аллах! похоронено, как тело моей жены, царицы…
– Слушаю и повинуюсь, – едва слышно прошептал визирь.
Ужас потери, который он почувствовал, взглянув на помертвевшее лицо халифа, был столь велик, что затмил все остальные чувства. О, это был всего лишь миг, ибо холодному разуму визиря чувства были присущи лишь в той мере, в какой они помогали ему подниматься наверх. Но сейчас, перед лицом великого горя, склонился и расчетливый разум Умара.
По улице Утренних Грез уходила процессия. Но уходила не так, как это грезилось халифу, не так, как шествовал бы свадебный кортеж. В скорбном молчании шел по пурпурной дорожке халиф, неся на руках свою возлюбленную. Увы, только так он мог в последний раз прикоснуться к ней, только так мог отдать ей последние почести.
И не было в глазах халифа слез, лишь душа его замерла, словно замерзнув в сильную стужу.
Сухими глазами провожал шествие и Сирдар. Ибо в тот миг, когда умерла малышка Джамиля, ушел из его жизни и весь ее смысл, покинула его душу радость, оставив лишь оболочку, осужденную влачить жалкое существование до того самого мига, когда явится за ним Разрушительница собраний и Усмирительница дум.
Свиток двадцать второй
Безнадежно печальным было возвращение во дворец. Гарун-аль-Рашид никогда раньше не задумывался о том, как сильно могут болеть душевные раны. Но сейчас боль его души затмила мир вокруг. Обрести любимую и потерять, вознестись к самым вратам рая и упасть на самое дно боли – все было дано ему в один день. Халиф не верил в чудеса, но не мог не поверить в то, что случилось сегодня с ним. Вновь и вновь вспоминал он, как уходила из жизни единственная, что была предназначена ему самой судьбой. Вновь и вновь перед его взором вставал тот миг, когда едва заметная дымная лента втянулась в камень медальона, навсегда разлучив его со счастьем.
Уже давно село солнце. Взошла на небе красавица луна, одаривая умиротворением и покоем все живое. Но не спал халиф, переживая величайший миг своего счастья, раз за разом возвращаясь мысленно в тот день, когда увидел смеющиеся золотые глаза Джамили. Вспоминал и сильнейшую боль, которую испытал, держа на своих руках умирающую любимую.
Но не зря говорится, что даже с самой страшной бедой надо прожить ночь.
Утро застало халифа над обширным пергаментом. Калам скользил уверенно и быстро. Несколько раз Гарун оборачивался к своему доверенному Муслиму и задавал ему короткие вопросы. И, услышав ответ, вновь возвращался к письму.
Наконец его труд был завершен. Устав от долгого сидения, Гарун-аль-Рашид встал и, потянувшись, вполголоса позвал:
– Умар!
– Слушаю и повинуюсь, о великий халиф! – откликнулся визирь, появляясь в проеме двери. Он, казалось, только и ждал зова.
– Сегодня будет долгий и тяжелый день. Я хочу, чтобы на церемонии упокоения были и родные красавицы Джамили…
– Они уже предупреждены, мой господин.
– Хочу, чтобы только те, кто мне действительно предан, были в этот час рядом со мной…
– Я позабочусь обо всем, мой халиф.
– Когда же опустится солнце, я хочу вкусить отдохновения. Но об этом я распоряжусь позже. А сейчас… Идем, у нас впереди трудный день.
Церемония упокоения члена царствующей семьи оказалась неожиданно скромной, но полной достоинства. Безмолвно стоял у склепа Сирдар-торговец, дядя почившей красавицы. Еще вчера это был пышущий здоровьем нестарый мужчина. Сейчас же напротив халифа безмолвно плакал сгорбленный седой старик. На его руку опиралась женщина в непроницаемо черном чаршафе. Ее тихий плач был единственным звуком, который в эти минуты раздавался у усыпальницы халифов.
– Да говорю тебе, Зульфия, это был не он! Да, я в первый раз предстала перед жаждущим взором великого халифа и мне не дано было раньше знать его ласк… Но так любить женщину не стал бы ни один умелый мужчина! Он думал лишь о себе, насытил лишь себя! И уснул, даже не подумав о том, что делит с кем-то ложе…
Стройная миниатюрная Марсия допила сок и откинулась на подушки.
– Так все и было, – согласилась с ней высокая белокурая рабыня Илана, дочь далекой полуночи. – Этот неизвестный, с которым все обращались, как с халифом, возгорался от самых невинных прикосновений. О, настоящий халиф никогда не был бы столь неучтив и столь… несдержан. Да и тело его было иным. Я-то помню…
– Ну что ты можешь помнить, сестра моя Илана! Что ты можешь помнить, если тебя призвали в опочивальню халифа второй раз в жизни! Разве этого достаточно для того, чтобы запомнить тело мужчины?
– Ты забываешь, сестра моя Зульфия, что это тело не простого мужчины. Это тело нашего господина и повелителя. И потом, этот неизвестный не умел снимать с себя одежду. – Тут синие глаза Иланы загорелись торжеством. – И самое главное… Он был пьян!
– О Аллах милосердный! Пьян! Наш повелитель… Этого не может быть!
О да, халиф Гарун-аль-Рашид никогда не восходил на ложе, если вечером отдавал щедрую дань плодам виноградной лозы. Ибо считал, что любовь – это трудная и бесконечно прекрасная наука. А научные занятия требуют трезвой головы. Ибо в противном случае высокое искусство любви превратится в гнусное удовлетворение низменной животной похоти.
– А еще наш повелитель, ну, или тот, кто взошел к нам на ложе, был одет подобно спятившему павлину. На нем были синие расшитые шаровары и красный кафтан, зеленая рубаха и пурпурная чалма…
Зульфие на миг показалось, что она сходит с ума: обе девушки были уверены в том, что они делили ложе с кем-то незнакомым. Более того, по их описаниям Зульфия не узнавала халифа – единственного, кто мог разделить ночь с наложницами. Но кто же тогда прятался под личиной Гарун-аль-Рашида? Кто был тот неизвестный, что смог перехитрить главного евнуха и постельничего, городскую стражу и стражу у внутренних покоев? Кто был этот невежественный юноша, который повел себя с ирбалями столь низко и неосмотрительно? Ибо, о, Зульфие было прекрасно известно, как может быть мстительна женщина, тем более несправедливо обиженная…
– А еще, – продолжила Марсия, – вот что мне рассказала Захра… Ну, у которой брат состоит писарем при втором советнике дивана.
– И что же она тебе рассказала? – насмешливо переспросила Зульфия, в душе ожидая лишь подтверждения своих опасений.
– А она рассказала, что ее брат вчера чуть не умер от смеха в диване. Во-первых, наш халиф не помнил церемониала входа в диван, а во-вторых, оделся, как пугало. Но с великими людьми может всякое случиться, ибо они велики. И потому никто бы не обратил на эту странность нашего повелителя никакого внимания, если бы она была единственной. Но были и иные странности. Захре ее брат говорил, что обычно халиф немногословен, но уважителен. Каждое его слово драгоценно, ибо исполнено истинной мудрости правителя. А вчера в диване он повелел призвать каменщиков, дабы те залатали прорехи в небе, из которых на город льет дождь…
– Аллах милосердный…
– Да, сестричка. Оказалось, что это самая тяжкая, воистину государственная беда, которая обрушилась на нашу страну.
– Не нам, сестра, судить о тяжести бед, которые обрушиваются на страну…
– Это так, не нам об этом судить. Но представить себе мудрого нашего повелителя, всерьез рассуждающего о лестнице в небеса, о каменщиках и прорехах в небе, я не могу.
– Увы, добрая моя Марсия, не могу и я. Должно быть, на нашего повелителя вчера нашло временное помрачение рассудка.
– Помрачение рассудка… Должно быть, так. Поэтому он и напился, как сотня псов, и увенчал свой ужин целой чашей кофе, смешанного с медом и перцем…
– Такого просто не может быть, Марсия, ты бесстыдно лжешь!
– Не сердись, добрая моя сестричка! Об этом мне рассказал поваренок, который приносит нам еду из дворцовой кухни. Он слышал, как главный повар рассказывал со смехом постельничему. Слышал он и то, как громко смеялись эти двое над нашим повелителем, почему-то называя его глупцом и шутом…