— Аккуратней, старина, — сказал он. И добавил уважительно: — Кровь левых.
Глава пятая«Пеликаны» частью дрыхли на банкетках в баре, частью… Механики, те были на рабочих местах, пилоты и бортстрелки — четверть всего состава — один Бог ведает где. Маньен мысленно задавался вопросом, как ему установить хоть подобие дисциплины, не прибегая к средствам принуждения. При всей своей безалаберности, разболтанности, склонности к пустозвонству и позерству, «пеликаны» сражались один против семерых. Испанцы Сембрано — то же самое; пилоты «бреге», в Куатро-Вьентосе и Хетафе — то же самое. Потери среди них составляли более половины личного состава. Некоторые наемники, в том числе Сибирский, заявили, что каждый второй месяц будут сражаться бесплатно, чтобы не поступаться ни братством, ни деньгами. Святой Антоний, появлявшийся ежедневно с сигаретами, биноклями и грампластинками, становился все печальнее и печальнее. Бомбардировщикам, вылетавшим без истребителей (где взять истребители?) удавалось проскочить над Сьеррой благодаря заре, осторожности, тому, что бой разгорелся где-то в другом месте; возвращался из них каждый второй, превратившийся в решето. В баре все возрастало потребление спиртного.
Теперь кое-кто из «пеликанов» встал, люди разгуливали по террасе перед баром, словно заключенные по тюремному двору. Скали тоже ходил взад-вперед, за ним семенил Коротыш. Все знали, что самолет Марчелино еще не вернулся. Бензина у него в баках оставалось, самое большее, еще на четверть часа.
Энрике, один из комиссаров пятого полка, называвший себя мексиканцем, что, возможно, соответствовало истине, расхаживал с Маньеном по летному полю. Обоих освещало сзади закатное солнце, и в последних его лучах «пеликаны» смутно различали усы Маньена, торчавшие из-за индейского профиля комиссара.
— Конкретно, сколько у вас остается самолетов? — спросил этот последний.
— Лучше не говорить. Как регулярная авиация мы уже не существуем… И все еще дожидаемся сносных пулеметов. О чем думают русские?
— О чем думают французы?
— Хватит об этом. Понимаете, говорить стоит об одном — что еще можно сделать. Если не подвернется особая удача, я вылетаю на бомбардировки ночами либо полагаюсь на облачность. Хорошо еще, осень близко…
Он поднял глаза: ночь обещала быть ясной.
— Сейчас меня в первую очередь заботит погода. Авиация у нас пока партизанская. Либо самолеты доставят из-за границы, либо нам останется лишь одно — умереть как можно достойнее. Что я забыл? Ага, да: скажите-ка, что там за история с русскими самолетами, будто бы оказавшимися в Барселоне? В Барселоне я был позавчера. В открытом ангаре видел великолепный самолет: повсюду красные звезды, на хвосте серп и молот, вся машина в надписях, и спереди стоит «Ленин». Но русское «И» (он начертил букву пальцем в воздухе) изображено задом наперед, в виде испанского «N». Тут я подошел поближе, пригляделся и узнал самолет, который вы купили, тот, что принадлежал Негусу…
В свое время Маньен приобрел в Англии личный самолет императора Хайле Селассие. Довольно быстроходный, с большими запасами горючего, но трудный в управлении. Один пилот повредил машину, и ее отправили на ремонт в Барселону.
— Тем хуже. Чего ради подобный камуфляж?
— Детские игры, магический обряд с целью наколдовать появление настоящих русских самолетов? А может, если копнуть поглубже, провокация?
— Тем хуже. Гм-м… да, вот что: а у вас как идут дела?
— Ничего. Помаленьку.
Энрике остановился, вынул из кармана лист бумаги с какой-то схемой, осветил электрическим фонариком. Темнота сгущалась.
— На нынешний момент все это, конкретно, уже сделано.
Схема воспроизводила в общих чертах структуру штурмовых батальонов. Маньен думал о том, что сарагосские бойцы ушли на фронт без боеприпасов, о том, что почти по всему Арагонскому фронту нет телефонов, о том, что скорую помощь подменяют алкоголем, а в Толедо женщины-бойцы идут к раненым с йодом…
— Вам удалось восстановить дисциплину?
— Да.
— Средствами принуждения?
— Нет.
— Как же?
— Коммунисты дисциплинированны. Они подчиняются секретарям ячеек, подчиняются военным комиссарам, часто совмещающим обе эти обязанности. Многие из тех, кто хочет бороться против фашистов, приходят к нам потому, что их привлекает организованность. Раньше наши были дисциплинированны, потому что они — коммунисты. Теперь многие становятся коммунистами из тяги к дисциплинированности. В каждой воинской части у нас теперь немало коммунистов, они и сами соблюдают дисциплину, и считают долгом воспитывать других в том же духе; коммунисты образуют крепкое ядро, у них учатся организованности новички, а потом, в свой черед, тоже образуют ядро. В конечном счете количество людей, понимающих, что у нас они смогут с пользой работать против фашистов, вдесятеро превосходит то количество, которое мы можем организовать сами.
— Кстати, я хотел еще поговорить с вами о немцах…
Тема эта раздражала Маньена, поскольку его несколько раз уже дергали по поводу немцев.
Энрике взял собеседника под руку; то, что этот могучий детина сделал такой жест, удивило Маньена. Он делил коммунистов-вожаков на два разряда: военачальники и аббаты; при мысли, что этого здоровяка, участника пяти гражданских войн, ростом и силой не уступавшего Гарсиа, следует причислить ко второму из разрядов, Маньену становилось неловко. И все же у него было впечатление, что губы Энрике, губы мексиканской статуи, подчас выпячивались, как у торговца коврами, нахваливающего товар.
Чего требовала госбезопасность? Чтобы трое немцев больше не появлялись на аэродроме. Крейфельд, по мнению Маньена, внушал подозрения, впрочем, толку от него не было; бортстрелок, напросившийся в инструкторы, и не владел пулеметом, и всегда исчезал по партийным делам, когда требовался Карлычу; Карлыч выполнял всю работу один. История Шрейнера была грустной, и он безусловно не был ни в чем замешан. Но Шрейнер в любом случае должен был уйти в ПВО.
— Видите ли, Энрике, чисто по-человечески все это тягостно, но у меня нет никаких оснований — основательных, веских — отказываться от выполнения того, что госбезопасность требует и вправе требовать. Я не коммунист; стало быть, в данном случае не могу сослаться на то, что должен подчиниться дисциплине моей партии. В данный момент, когда мы действуем всего лишь вылазками, хорошие отношения между авиацией, госбезопасностью и военной разведкой имеют для нас слишком большое практическое значение, а потому я не могу ставить их под угрозу во всей этой истории. Создалось бы впечатление, что я упрямлюсь из чистого упрямства. Вам понятно, что я хочу сказать.
— Немцев надо бы оставить, — сказал Энрике. — Партия за них отвечает… Вам ведь ясно, если немцев удалят с аэродрома, для всех их товарищей это будет значить, что подозрения небезосновательны. В конечном счете, нельзя ставить в такое положение людей, которые на протяжении многих лет проявляют себя, как достойные члены партии.
Бортстрелок был членом компартии, Маньен — нет.
— Я убежден, что Шрейнер вне подозрений; но не в этом дело. Вы получаете сведения от парижского руководства немецкой компартии, вот вы и поручитесь перед испанским правительством. Я никакими данными не располагаю и не стану решать походя, по интуиции вопрос такой важности. К тому же как летчики все трое ничего не стоят, вам известно.
— Можно было бы устроить обед, я передал бы приветствия от испанских товарищей, а вы бы приветствовали немецких… Мне говорят, в эскадрилье ощущается некая враждебность по отношению к немцам, некоторый национализм…
— У меня нет ни малейшей охоты провозглашать здравицы в честь людей, поставляющих вам подобные сведения.
Уважение, которое Маньен испытывал если не к самому Энрике как к человеку (он совсем его не знал), то к его работе, усугубляло его раздраженность. Маньен видел своими глазами, как формировались батальоны пятого полка. Эти батальоны, в общем и целом, были лучшими в ополчении, всю армию народного фронта можно было бы создать, пользуясь тем же методом. Они решили проблему — главнейшую — революционной дисциплины. Итак, Маньен считал Энрике одним из лучших организаторов испанской народной армии; но он был убежден, что этот силач, вдумчивый, осторожный, усердный, на его, Маньена, месте не сделал бы того, чего сам от него требовал.
— Партия обмыслила этот вопрос и считает, что немцев надо оставить, — сказал Энрике.
Маньен чувствовал ожесточение, памятное ему со времен борьбы между социалистами и коммунистами.
— Позвольте. Для меня революция значит больше, чем коммунистическая партия.
— Я не маньяк, товарищ Маньен. И в свое время был троцкистом. На сегодняшний день фашизм работает на экспорт. Экспортирует готовую продукцию: армию, авиацию. При таких обстоятельствах я считаю: конкретная защита всего того, что мы должны защищать, возлагается уже не на мировой пролетариат, но, в первую очередь, на Советский Союз и коммунистическую партию. Сотня русских самолетов принесла бы нам больше пользы, чем пятьдесят тысяч бойцов, не умеющих воевать. Но действовать заодно с партией означает действовать заодно с ней безоговорочно: партия — это единое целое.