«Сюда вход прогульщикам и лентяям вход строго воспрещается».
«Курить строжайше запрещается. Товарищ брос папиросу! За нарушение штраф 3 руб. И немедлена под-суд».
«Даешь 7 и 8 батареи к 1 сентября!»
И прочее.
Плакаты были обильно украшены символическими рисунками пронзительного колорита. Тут были: дымящаяся папироска величиной с фабричную трубу, адская метла, выметающая прогульщика, трехэтажный аэроплан удивительнейшей конструкции с цифрами 7 и 8 на крыльях, курносый летун в клетчатой кепке с пропеллером, вставленным в совершенно неподходящее место.
Внутри тепляк казался еще громаднее, чем снаружи.
В воротах стоял часовой. Он не спросил у Корнеева и Моси пропуска. Он их знал.
Мимо ворот, звонко цокая и спотыкаясь по рельсам узкоколейки, на шоколадной лошади проехал всадник эскадрона военизированной охраны с оранжевыми петлицамп. Он круто повернул скуластое казацкое лицо, показав литую плитку злых азиатских зубов.
Внутри тепляк был громаден, как верфь, как эллинг. В нем свободно мог бы поместиться трансатлантический пароход.
Большой воздух висел, как дирижабль, на высоте восьмиэтажного дома, среди легких конструкций перекрытия; тонны темного воздуха висели над головой на тончайшем волоске сонного звука кирпича, задетого кирпичом.
Две пары туфель — желтых и белых — быстро мелькали по мосткам, проложенным сквозь километровый сумрак.
Корнеев резал тепляком, чтобы сократить расстояние. Мося почти бежал несколько впереди, бегло поглядывая на Корнеева.
Корнеев молчал, покусывая губы и выразительно шевеля бровями.
Мося кипел. Ему стоило больших трудов сдерживаться. И он бы не стал сдерживаться. Плевать. Но обязывало положение. Десятник на таком мировом строительстве — это чего-нибудь да стоит.
«Десятник должен быть образцом революционной дисциплины и выдержки» (Мося с горьким упоением хватался за эту фразу, придуманную им самим).
Прораб молчит, и десятник будет молчать. Плевать.
Мося прекрасно понимал: ни Корнеев, ни Маргулиес это дело так не оставят и обязательно умоют Харьков. Это ясно.
Но какая смена будет бить рекорд? И когда? В этом все дело. Тут вопрос личного, Мосиного, самолюбия.
Если рекорд будет бить вторая или третья смена — это хорошо. Очень хорошо. Но если — первая?
Первая заступает в ноль часов — и в ноль кончается Мосино дежурство. Можно, конечно, отказаться от смены, по какой другой дурак десятник захочет уступать Мосе славу?
Значит, если будет рекорд ставить первая смена, тогда все произойдет без Моси. Это ужасно. Этого не будет. А вдруг?
Мося не выдержал:
— Товарищ Корнеев!
Мося даже хватил на ходу кулаком по огнетушителю, который в масштабе тепляка казался размером не больше тюбика зубной пасты.
Все предметы в тепляке виделись маленькими, как в обратную сторону бинокля.
Мося отчаянно размахивал руками.
— Товарищ Корнеев! В конце концов!.
В лоб надвигалась большая вагонетка (Корнеев и Мося сбежали с рельсов). Она их разъединила. На уровне бровей качалась литая поверхность жидкого бетона.
Два голых по пояс, скользких парня в широких брезентовых штанах, опустив мокрые чубатые головы, напирали сзади на железную призму вагонетки.
Мускулы на их спинах блестели, как бобы.
Клякса бетона упала на белую туфлю. Корнеев остановился и старательно вытер ее платком. Все же осталось сырое пятно. Досадно.
Мося обеими руками схватился за кепку, как за клапан котла, готового взорваться от скопившихся паров.
— Ох!
Еще немножко — и он бы загнул Корнееву «правого оппортуниста на практике».
Нет! Такой способ выражаться не подходит для разговора хорошего десятника с хорошим прорабом.
Надо иначе.
— Товарищ прораб, — сказал Мося плачевно и вместе с тем развязно. — Товарищ прораб, пусть мне больше никогда не видеть в жизни счастья… Мордой об дерево… Я извиняюсь… Но — это же факт!. Даю триста пятьдесят, и если хоть на один замес меньше — рвите с меня голову… Ребята ручаются… Дайте распоряжение второй смене, товарищ, и вы увидите…
Сзади грохнуло и дробно зашумело: вывалили бетон из вагонетки в люк. Заливали плиту под печи пятой батареи.
Шли по шестой.
— Ладно, ладно, ладно… — рассеянно бормотал Корнеев.
Он всматривался в даль, не видать ли где Маргулиеса. Маргулиеса нигде не было. Корнеев прибавил шагу.
С плиты шестой батареи снимали опалубку. Обнажался молодой зеленоватый бетон. Из него торчали мощные железные крючья — концы арматуры. В масштабе тепляка они казались маленькими пучками шпилек.
VI
Черепаха ковыляла па вывернутых лапах. У нее был сверхъестественный панцирь, крутой и высокий, как перевернутая миска, и печальная верблюжья морда с усами.
Кляча шла по болоту, понурив шею и опустив пегий хвост. Торчали кости, отвисала нижняя челюсть, из прищуренного глаза падала слеза, крупная, как деревянная ложка.
Велосипед стоял на неровных колесах с неправдоподобным множеством спиц.
Бригада работала в три смены. Каждая имела своего бригадира. Так и говорили:
Смена Ханумова. Смена Ермакова. Смена Ищенко.
Черепаху, клячу и велосипед окружал одинаковый ландшафт — фантастически яркие папоротники, исполинская трава, карликовый бамбук, красное утопическое солнце.
Ханумов сидел на черепахе. Ермаков задом наперед — на кляче. Ищенко ехал на велосипеде.
Бригадиры были настолько не похожи на себя, насколько портрет может быть не похож на оригинал. Однако у Ханумова была пестрая тюбетейка, у Ермакова — яркий галстук, а у Ищенко — явно босые ноги. И это делало сходство неопровержимым, как хороший эпитет.
Среди допотопного пейзажа черепаха и кляча выглядели метафорами, несвоевременно перешедшими из Эзопа или Крылова в новейшую французскую живопись школы Анри Руссо.
Велосипед — наоборот. Он был допотопен, как литературная деталь, перенесенная из новеллы Поля Морана в литографию старого энциклопедического словаря, с видом каменноугольной флоры.
Эти три картинки, резко и наивно написанные клеевой краской на картоне, были прибиты слишком большими плотничьими гвоздями над входом в конторку прораба Корнеева.
Наскоро сколоченная из свежих нетесаных досок, конторка стояла недалеко позади тепляка. Она относилась к тепляку, как шлюпка к океанскому пароходу.
В конторе щелкали счеты.
Первая смена кончила. Вторая еще не начинала. Задерживали опалубщики. Ребята из первой и второй смен сидели на бревнах, ругаясь между собой по поводу картинок.
В Шурином хозяйстве был достаточный запас метафор для определения самых разнообразных оттенков скорости.
Шура пользовалась ими с беспристрастной точностью аптекаря, отвешивающего яд для лекарства. Она могла бы взять улитку, могла бы взять паровоз, телегу, автомобиль, аэроплан, что угодно. Наконец, могла взять величину отрицательную — рака, который пятится назад, чего, как известно, настоящие раки никогда не делают.
Однако она, по совести взвесив все показатели за прошлую декаду и сравнив их со старыми,
— выбрала черепаху, клячу и велосипед.
Это была совершенно справедливая оценка. Но картинки уже восьмой день кололи сменам глаза. Их меняли слишком редко — раз в декаду. За последние восемь дней показатели резко изменились. Ханумов на сто двадцать процентов вырвался вперед. Ищенко отставал. Ермаков обошел Ищенко и догонял Ханумова. Ханумову уже мерещился паровоз. Ермакову — по крайней мере, автомобиль.
А старые картинки, как назло, висели и висели, наказывая за старые грехи, и должны были еще висеть два дня.
Худой длинноносый парнишка из ханумовской смены с ненавистью смотрел на черепаху.
— При чем черепаха? Какая может быть черепаха? — говорил он, тяжело раздувая ребра. — Какая может быть черепаха?
Он уже скинул брезентовую спецовку и окатился водой, но еще не пришел в себя после работы. Он сидел, положив острый подбородок на высоко поднятые острые колени, в розовой ситцевой рубахе с расстегнутыми воротом и рукавами, с мокрым висящим чубом. Он ежеминутно плевался и облизывал тонкие розовые губы.
— Выдумали какую-то черепаху!
Другой, из ермаковских, весельчак в лаптях и пылевых очках, задирал:
— Им неудобно, ханумовским, на черепахе сидеть. Чересчур твердо. Они, понимаешь ты, на автомобиле привыкли.
За своего вступились ханумовские:
— А вам на кляче удобно?
— Они, кроме клячи, ничего в своей жизни не видели.
— Врешь, они в прошлый раз на телеге скакали.
— Это вы две декады подряд с улитки не слазили, — резал весельчак. — А еще красное знамя всюду за собой таскаете. На черепушке его возите, красное знамя. Надо совесть иметь.