Но вот сейчас ему... значит, ему сейчас шестьдесят восемь, он живёт там во Пскове, и с ней живёт. И не хочет приезжать.
А Валентине Тарасовне каково? Вот — он приехал с молодой женой к квартире, сигналит: мол, выходи... Она говорит: «Прожила с ним всю жизнь...» Каково ей?
Да... Вы говорили, у вас в семье было пятеро детей. Что сейчас с остальными вашими братьями, сестрами?
Три сестры: одна живёт в Харьковской области — Тома, Тамара Тарасовна, — и мы две в Московской области. И был у меня брат ещё Владик. И был брат Юра. И оба умерли.
Старший брат, не знали не гадали — туберкулёз лёгких. А второй...
Могу рассказать, но... но, может, и не смогу, потому что буду плакать.
Он очень хороший был человек, мастер. Любую машину, ему какую давали плохую, он с неё делал конфетку...
Он школу закончил, и в армию взяли его — в Джезказган. Это была очень секретная часть. Потому что был Байконур рядом и всё на свете. Это уже мы узнали потом через двадцать лет. Он отслужил в Джезказгане два года, и попадает сюда, в Москву, в Склифосовского. Он потерял речи. Потерял движение. Он не разговаривал, у него речи отобрало. Мы приходили к нему. У него в больнице была салфетка. Он на этой салфетке нам рисовал гроб, что «я уйду». Ему было двадцать лет всего-навсего. Если хотя бы он мог сказать, с чем это связано...
Радиация?
Да. Полигон, и очень большая была радиация. Это потом он уже рассказал, через двадцать лет. А на тот момент была с него взята подписка о неразглашении.
Полтора месяца он пролежал в Склифосовского, там его пролечили, и он оттуда ушёл уже более-менее... скажем, полуходячим.
Но у него брали пункцию. И мы считаем, что эта пункция дала свою... ну вот всё-таки что-то нарушили: нервные... это же нервы, всё связано...
Он работал всегда, был шофёр-дальнобойщик. У него было шесть тысяч рублей на книжке наложено. Но вот мышцы плеч, мышцы рук у него атрофировались постепенно. Они у него болели, ныли, тянули. Здесь, в Москве, мы покупали ему препараты, туда отсылали. Но нужно было делать массаж ежедневно, а там в городе такого не было. Сами делали, вот этими всякими препаратами. Потом врачи научили: нужно ходить по спине. Прямо на спину ему становились пятками и ходили, растирали ему все мышцы, всю нервную эту систему. Ну, и всё это постепенно давало своё знать... на голову. Я так считаю. Я когда приезжала, мне начало казаться, что он немножечко... э-э... в мыслях своих стал другим, понимаете? Появилась какая-то неадекватность.
И дошло до того, что он стал сильно пить. Это стало ещё отражаться.
С женой они жили нехорошо. Она у него знаете, как делала, так не делают.
Если я вот жила с человеком, да? Он получал зарплату, я никогда не лезла.
А он мог прийти с деньгами, с зарплатой — она вытащит деньги и скажет, что она не видела и не знает. И куда ты девал, ты такой сволочь, то-пятое-и десятое. Из-за этого они ругались в пух-прах.
Ну, в общем, дожились до того, что... ( глубоко вздыхает, пауза) в общем, не выдержал своих испытаний... И наложил себе руки. И всё. Шестого ноль шестого ноль шестого... ( плачет)
Поэтому их нету сейчас... ( плачет) И того, и другого... Сначала у него умер брат в пятьдесят лет — потом умерла мама — после мамы умер Владик — после Владика умер отец.
Отец любил Владика — мать любила Юрку; Юрка-сын забрал маму — Владик забрал отца. Остались мы три сестры. Так что... это страшная жизнь. Страшная. Страшная. Так рассказывать — вот я сказала вам, это надо написать просто... Это всё было лично со мной, никто это не выдумал, не переделал...
Ну ладно, всё, я пошла.
Исповедь пылкого разума
Всю ночь шёл дождь. Снег растаял и стал безобразным. Даже на высоте — катания не было из-за густых облаков.
Фёдор вспомнил одну из своих последних московских зим: тоже была необычная оттепель, на Новый год с неба лило, и третьего или четвёртого января наступило такое же мутное настроение — утомление от безделья, белёсая хмарь за окном...
Давным-давно рассвело, но между каминным проёмом и чёрным сервантом как будто всё ещё медлила, не желала рассеиваться прошедшая ночь.
В комнате, кроме Фёдора, находилась сейчас одна Анна.
На ней был очень лёгкий шерстяной свитер с V-образ-ным вырезом — и прямая серая юбка чуть выше колен. Она устроилась в кресле с ногами, закуталась в плед.
...никто это не выдумал, не переделал... Ну ладно, всё, я пошла.
— Представляете, Федя, жить с такой женщиной? — произнесла Анна после довольно длительного молчания. — Ничего человек не забывает... Ведёт реестр.
— Да... — откликнулся Фёдор. — Человек сам себе творит ад.
— Сколько они прожили с бывшим мужем в соседних комнатах?
— С восемьдесят шестого до девяносто шестого... десять или одиннадцать лет.
— С ума сойти. Правильно: «не жизнь, а мрак».
— Да. Знаете, Анна... Вот вы сказали про комнату — и напомнили одну очень мою любимую мысль... Если вам интересно, то я расскажу.
Шесть с половиной лет тому назад отец привёз меня во Фрибур. По дороге мы заезжали в Париж: у него были какие-то деловые переговоры.
Мы прилетели в Париж поздно вечером, я был крайне уставший: перед отъездом со всеми нужно было встречаться, прощаться, сборы, я двое суток почти не спал, и в гостинице сразу же отключился.
Отец ушёл рано утром, и в номере я проснулся один. Было поздно: полдень, начало первого... Я в гостинице. Вокруг Париж. И... не знаю, как это объяснить, меня охватило странное ощущение: разумом я понимаю, что я в Париже. Но на самом-то деле — если верить моим непосредственным ощущениям — я просто в комнате, в квадратной комнате. Две кровати. Две тумбочки. Стул. Обои в лилиях. Я думаю... нет, не думаю, а непосредственно чувствую: здесь какой-то обман. Или заговор против меня. Мне обещан Париж, а на деле — квадратная комната...
Я, наверное, непонятно рассказываю?..
Хорошо.
Я вышел на улицу, пошёл к реке... гостиница была почти в центре, на улице Монж — а все виды Парижа я с детства знал по картинкам в учебниках, я же с семи лет изучаю французский: вот стрелка Ситэ, Пляс Вандом, Пале-Руайяль — на взгляд всё совпадало. Но помните, вы сказали вчера: «как будто ненастоящее»? «Как будто просвечивает», вы помните? У меня было точно такое же ощущение! Будто я в некоем tridimensionnel... три... трёхмерном кино: как будто мне демонстрируют на экране изображение...
Назавтра мы прилетели в Женеву... Тоже красивое слово, правда? Geneve... Я люблю слова, всё же я и филолог... Ну да, Geneve — но комнатка оказалась та же! Разве только обои чуть-чуть изменились. Не лилии, а... не помню. Цветочки. Полосочки.
Зато тумбочки — в точности те же! кровати те же...
И знаете, что я понял тогда?
Я вдруг понял, что всю свою жизнь мы проводим в од-ной-единственной квадратной комнате. Она бывает чуть пороскошней обставлена... или чуть победнее. Чуть теснее или чуть просторнее. Может меняться пейзаж за окном. Но тем не менее это всегда — одна и та же квадратная комната...
— Федечка, надо больше кататься.
— Что-что?
— Катайтесь на лыжах каждые выходные. Когда едешь с горы, видишь небо — разве это похоже на комнату?
— Да! Конечно! В том-то и дело, что да! Даже небо, и много неба, и купол неба — всё равно тесная, тусклая комната! В том всё дело: пусть будут прерии, айсберги, океан — это не более чем другие обои... как это называется... фото-обои.
Да, манят далёкие страны. Манят пальмы и белый песок. Манят горы. Некоторых небоскрёбы манят... Но это всего лишь другой рисунок на фото-обоях. Я так устроен, что меня манят слова: «атолл Раротонга»... «Таити»... «Мурция»... «Мачу-Пикчу»... Ну хорошо, вот я увидел нечто такое, что именуется красивым словом — пусть не Раротонгу пока — но увидел, допустим, Монблан. И первое ощущение — се, я вижу Монблан! Я доволен. Но это чувство быстро тускнеет, и остаётся... В сущности, ничего и не остаётся. Может быть, фотографии, если кто-то любит, мумии ощущений. Я нет, не люблю. Остаётся прежняя неразрешимая тяга — сосёт изнутри, тянет, тянет... куда? Неужели на Раротонгу?
Я думаю, нет.
Раротонга и Мачу-Пикчу, Париж и Монблан — это только подставка... подменка. Нас тянут не дальние страны, а целый далёкий мир. Тянут не горы, а горнее наше отечество. Тянут не странные, из необычных звуков составленные слова, а «неизреченные глаголы» — небесные, а не земные...
На земле — мы всегда остаёмся в маленькой комнате. Каждый, как черепаха, носит на себе собственную закостеневшую комнату.
В момент смерти — из комнаты открывается дверь. Стоит выйти наружу — и явятся нам такие сокровища и такие пейзажи, что по сравнению с ними все Мачу-Пикчу и Тадж-Махалы — такая бледность, серость и нищета... И, понимаете, совершенно уходит желание суетиться. Пусть на земле я не поднимусь к Мачу-Пикчу, какая разница? О чём жалеть? И Мачу-Пикчу, и мыс Доброй Надежды, и «Мурцию и Альбарацин» — всё покажут. Всё, что я заслужу, мне покажут, и даже в одну секунду! Потому что и время будет другое...