Пепела уезжала за границу, к Кост е . Для нее это было все равно что живьем лечь в могилу, хоть и по собственному желанию, по любви. Что она знала о загранице? Ничего. Женщины носят шляпки из перьев попугая, вот и все.
Арчил Гомартели, художник, человек профессии вроде свободной, знал о загранице не больше нее. Как все. Но его арестовали и долго допрашивали: “Почему вам пишут из-за границы? Из лаборатории аэродинамических исследований? Вы что — шпион?” Размахивали перед его носом письмом, но в руки не давали. Так к кому же письмо — к нему или к ним?
В этом письме Коста спрашивал: “Женщина, изображенная на картине „Портрет колхозницы с младенцем”, — кто? Сообщите мне, пожалуйста, дорогой художник, как найти эту женщину, где?”
Но Арчила не посадили. Выпустили из-за гомартелевской мази. Какой-то начальник ею очень успешно пользовался. Правда, как-то раз его супружеское ложе покрылось серо-черными, будто грифельными, пятнами, но так, видно, положено по рецепту. Великая гомартелевская мазь!
А потом, однажды ночью, позвонил Коста. Телефон был у соседей, и Пепела побежала туда, не успев отвязать свои груди, лишь накинула халат.
— Коста! — закричала она. — Где ты?
И услышала, как в трубке чей-то голос повторил, словно эхо — “где ты? где?”.
— Я — в Канаде, — ответил Коста.
И эхо снова повторило: “В Канаде! Где!”
— Что ты там делаешь? — спросила Пепела. Никто не умел задавать вопросы так, как она.
— Я запускаю ветер, — ответил Коста.
— Конечно! — не удивилась Пепела.
— Ты замуж вышла? — спросил Коста.
— Что ты! — вспыхнула Пепела. И подождала, пока в трубке повторится ее голос. — Я тебе никогда не изменяла!
— Это ничего, — почему-то сказал Коста, — ничего. — И замолчал. Может быть, он плакал.
И тогда язык Пепелы выкатился вперед, как отвалившееся колесо велосипеда, и она заорала на всю улицу, так, что и через океан было слышно:
— Коста, я девушка! Девушка!
Да разве кто сомневался?
— Это ничего! — эхом отозвался Коста. И тяжело вздохнул.
17
Только через год, не раньше, пришло от Пепелы первое письмо. “Ангел мой, сыночек, которого у меня никогда не было…” И цветная фотография — редкость. На ней Коста и Пепела улыбались широко, как все иностранцы. Ее волосы цвета горящего пепла огибали дугой лицо, как колеса велосипеда, а другие колеса — серьги — висели в ушах. “Видно, за границей тоже боятся вшей”, — думал Ачико, глядя на незнакомую стриженую тетю. Он ее совсем не помнил. И зачем только плакал, когда она уезжала, сердце разбивал? И Коста был рыжий, как попугай. И борода рыжая — солнышко, а не человек.
Пепела писала, что на советской границе у нее изъяли икону. А она так разозлилась, что как только перешла из одного зала в другой — через границу! — швырнула назад свои туфли и побежала босая. И не жалко! Они все равно ей жали.
— Смотри, Нора, — сказал Отар. — Пепеле уже за пятьдесят, а она выглядит как твоя дочь.
Он теперь в семье остался единственным, кто все произносил вслух.
Гомартелевский дом без Пепелы сразу посерел, осунулся. Так, наверное, бывает в любом Комсомольске, когда из него уходит солнце. Арчил все стоял у окна, со стаканом чая в руках, и смотрел на тутовое дерево. Горе его было в том, что он скучал.
Он скучал по Даше — девушке, которую любил. А жениться боялся. То ли из-за Ксении, то ли из-за маленького Ачико. Сколько же раз ребенку можно маму терять. И вообще, разве мы ошибаемся только в пору весны?
“Который, который Арчила сын? — переспрашивали кудрявые женщины и впивались в черноволосого мальчика глазами. И переходили на шепот: — А мать — кто? Где?”
Ачико сидел часами в кресле, покрытом пурпурным ковром, и ждал. Он верил, что его мать — та принцесса, что разъезжала в этом кресле, на спине слона, и что она вернется. Ему снилось, что она летела по небу, как ангел, и размахивала руками — звала его за собой.
И однажды он увидел ее. Он шел с отцом по улице, залитой солнцем, а впереди, окруженная сияньем, шла женщина. Огнем сверкали ее золотые волосы, все в морских волнах, сбегающих по плечам. Красивую женщину узнаешь даже со спины.
— Повернем назад, — предложил Арчил.
Но Ачико вырвал руку в тутовых кляксах, и побежал за ней, и закричал:
— Ма-ма! Мамочка!
— Ах, — обернулась женщина. — Арррчил!
Потом она скользнула взглядом по лицу Ачико — так ветер в летний день заденет нас по щеке — и спросила:
— Кто это?
Ачико трепетал и смотрел на нее голодными глазами. Мама? Почему же она спрашивает — кто это? Но она больше не смотрела на него, только на Арчила, и говорила то, что он уже много раз слыхал:
— Ах, Арррчил, твои глаза, я не знаю, что со мной…
И почему мы, люди, все время создаем себе богов?
— Ангел мой, сын мой, которого у меня никогда не было, — сказал в тот вечер Арчил Ачико, — прости меня, что я так многого не понимаю. Я хочу рассказать тебе…
Разве только собственному сыну можно доверить то, что у нас на душе?
18
Вот так — с сыном, с цветами и апельсинами — приехал Арчил Гомартели в Москву, к Даше.
Ачико к этому времени уже доверил Арчилу то, что было у него на сердце. Кому, как не отцу?
— Папочка, — сказал он, — я решил: я хочу быть женским мастером!
Самые важные в жизни решения нам приходится принимать в пору весны нашей.
“С чего начать, — подумал Арчил, — как объяснить? Нет женских мастеров, не существует! Даже те, кто думают, что они знают женщин, даже те, о которых думают, что они все знают, — ничего не понимают! Каждая женщина — неповторима! Каждый человек — неповторим!”
— Да, — подтвердил Ачико, — я хочу быть женским парикмахером!
— Боже мой! — рассмеялся Арчил. И добавил: — Все как ты решишь, мой мальчик! — и погладил его по кудрявой голове.
Но Даши не было ни дома, ни на работе. Вахтерша сказала им прокуренным голосом:
— Весь медперсонал на картошку бросили! Роды принимать некому!
И они поехали на поезде за город. Апельсины перекатывались в сетке, цветы роняли лепестки.
Даша стояла за длинным столом в полутемном зале и перебирала грязные клубни. Она была в черном халате и резиновых сапогах. Все женщины были одеты одинаково, как детдомовские дети. И лицо у нее было — как у всех, не отличить. Женщины прокричали ей:
— Даша, твой грузин пришел! — побросали перчатки и пошли, закуривая, на перерыв.
“Хорошо, что вышли, — подумал Ачико, — а то как бы Арчил ее узнал?”
Длинный стол разделял их, как неприступная советская граница.
— Не хочу тебя видеть! — объявила Даша.
И рука Арчила, сжимавшая ручку Ачико, дрогнула.
А потом Даша спросила, посмотрев на Ачико:
— Это он?
Мама? Мамочка?
— Я тебя столько лет жду, — сказала Даша, — а ты что делаешь? Приезжаешь раз в год! Как же ты не понимаешь, что я тоже хочу, чтоб меня кто-нибудь мамой называл! Если бы ты мне хоть раз предложил, я ведь за тобой на край света бы побежала!
Ачико посмотрел на Арчила — пот выступал у того над верхней губой. Арчил молчал.
— Я вас буду мамой называть! — сказал Ачико.
Но Арчил молчал.
— Даша, выходите за него замуж, — сказал Ачико, чуть не плача, — он вас любит!
— Правда? — спросила Даша.
И Арчил вскинул глаза. Легендарные глаза — синие, иногда серые. Море в Кобулети, а не глаза.
— Даша, — прошептал он, — выходи за меня замуж!
Даша выдернула ноги из сапог, вскочила, босая, на стол, четыре руки подхватили ее и — да, словно ветер унес.
Замороженный сигнал
Сливкин Евгений Александрович родился в 1955 году в Ленинграде, закончил втуз при Ленинградском металлическом заводе и Литературный институт им. Горького в Москве (заочно). В 1993 году переехал в США. Поступил в славистскую аспирантуру Иллинойсского университета, защитил диссертацию (PhD) по русской литературе. Автор четырех стихотворных книг и ряда исследовательских статей о русской литературе XIX и XX веков. Живет в городе Норман (штат Оклахома), преподает на кафедре иностранных языков, литератур и лингвистики Оклахомского университета.