за старательным-машинальным рисунком, горбясь.
Полнотой одиночества вытеснен из себя,
весь уходишь в этот рисунок, в образ.
2
Это что-то из детства. Застолье в кругу родни.
И троюродный дядька, художник, твердит об искусстве.
Говорит, что в друзьях с NN и ММ. (Но они
вряд ли знают об этом, скорее всего не в курсе.)
Завещает семейству какие-то чертежи,
говорит: “Там есть чему поучиться”.
“Обнародуете потом”. (В глубине души
лучше нас понимает, что этого не случится.)
Или дядька другой, застрочивший на старости лет
мемуары, превозмогая природную леность.
Но теряется нить, простывает надежный след.
Вдаль петляет бесследность.
Отсылает в глубинку, в оседлые те места,
где на Песах народ Израиля воспевали,
и мгновенная птица из фотогнезда
вылетала на волю прежде, чем успевали
уместиться в кадр. Долгий список братьев-сестер.
Пять колен родословной, к альбомным листам приставших.
И отец, говорящий: “Вот видишь, и я стал стар.
Некого больше считать за старших...”
3
Всеми окнами спит дом напротив. Пустых галерей
застекленная тьма. Прокурив этот день допоздна, стой
на балконе. И вниз гляди, сам себе Галилей,
об устройстве природы судя со своей Пизанской.
Просто скверы, дома. На окраинный внешний мир
поглазей сквозь слезу узнаванья.
Ничего позади. Все, что есть, — не дальше трех миль
и знакомо настолько, что спрашивать нет основанья,
есть ли Бог.
Если “есть” — лишь связка, а не предикат,
доказательства нет. Плотно жмутся дома и скверы.
Дай отмашку жильцу, отпусти его протекать
между пальцами, но на расчищенное для веры
обжитое место верни.
Ни над смертью побед,
ни раскрытых тайн. Но душа еще свой завод не
исчерпала; ежеминутен ее побег
из конечного “там” в промежуточное “сегодня”,
в узнаваемость жизни...
От луж восходящий пар,
галерея, балкон. Все, что взглядом сейчас обводим.
Ничего позади. Верит с башни брошенный шар,
что полет его — как самоцель — до конца свободен.
* *
*
Памяти Н. С.
Это живут и отходят ко сну.
В старости двигают кресло
ближе к окну. И садятся к окну
у батареи погреться.
С улицы слышится щелк соловья-
сигнализации. Эхо
звуков ничьих — как отсутствие “я”
у одиночества. “Это
я”, — в тишине раздается, верней
слышится, не раздаваясь,
будто бы тот, кто всегда из дверей
так говорил, раздеваясь,
в темной прихожей оставил висеть
вместе с пальто эту фразу.
И магнитола, которую в сеть
год не включали, не сразу
голос подаст, от звучанья успев
собственной речи отвыкнуть.
Вслух не сказать, не прочесть нараспев.
Анжамбеманом не выгнуть.
Только мгновенное: акт бытия
как распрямленье пружины.
Миг, из которого в жизнь без тебя
вглядываешься при жизни.
На пол спадает ли женский платок,
кофе шипит, убегая.
В детство впадает ли мыслей поток,
пять городов огибая.
Просто квартира, где с детства знаком
говор курящих под утро,
и помещение, как сквозняком,
их разговором продуто.
Край, где живут и отходят ко сну
(здесь, на краю балансируй);
где придвигаешь поближе к окну
кресло свое. В бело-синий
смотришь просвет, непостижный уму
и протяженный незримо.
Все придвигаешься ближе к нему,
не сокращая разрыва.
* *
*
Как согласный отзвук и гласный звук
из одной фонетики, как из двух
населенных пунктов — в задаче для
младших классов — мчатся два жигуля,
потекут друг к другу когда-нибудь
моя жизнь и смерть моя, двинут в путь,
чтоб внезапно встретиться в точке Икс,
где шумит на Эльбу похожий Стикс.
После всех пробегов на сотни миль
и таких пробелов, что свет не мил,
понимают, сблизившись, полюса:
есть одна лишь встречная полоса.
И прибавит газу одна из двух.
И пройдет мороз, перехватит дух,
точно в классе, где у доски дрожать,
про s, v и t что-то там решать,
и стоишь, оглядываясь на класс,
но глазам не видно ответных глаз.
И уже задача, как сон, видна,
и уже судачат клаксоны, на
полных v сближаясь — s, t дробя,
и уже не знаешь, что нет тебя.
* *
*
Как минимум, те “джингл беллс” в начале,
бар-ресторан, где что-то отмечали,
два праздничных билета на концерт,
со скидкой выделенных от работы...
И елочные те же атрибуты,
рассыпчатый гирляндный блеск — в конце.
В последний день, разъезда накануне,
еще приходит почта, никому не
нужна. И начинается провал
с открытки, адресованной обоим,
на сто кусочков измельченной с боем.
И каешься, жалеешь, что порвал.
Присмотришься: обманка, просто пена.
Но то, что есть, сведется постепенно
к тому, чего когда-то не учли.
И если Тайна — в нас самих, то это
воображаемый источник света,
но из него — реальные лучи.
Как минимум, сезонная подсветка.
Мельканье фар (по наледи проспекта
лихой таксист в обгон горазд вилять).
Подарок ли, помятый при доставке.
Шарманка “джингл беллс” в сухом остатке.
Привычка, засыпая, оставлять
свободной часть кровати, половину —
твою.
Поближе столик пододвину,
лекарство поищу в пространстве, где
предметам велики их очертанья.
Что познается через вычитанье?
Ключ-дубликат пылится на гвозде.
И наступает утро.
Просыпайся,
надавливая кончиками пальцев
на веки, к переносице ведя,
как будто с поля зрения снимая
нещедрый урожай, в комок сминая
крупицы света с каплями дождя.
Спарта достигнута
Зоберн Олег Владимирович родился в 1980 году в Москве. Закончил Литературный институт им. А. М. Горького. Рассказы публиковались в журналах “Новый мир”, “Октябрь”, “Знамя” и др. Лауреат премии “Дебют-2004”. Живет в Москве.
В Гауде только кончился дождь, а было почти сухо, словно вымощенные булыжником улицы подогревались снизу по современной технологии западного благоустройства. Илья, двадцатипятилетний русский студент, шел ранним вечером от железнодорожной станции в гости к русской девушке Нине, приехав из Амстердама. Они познакомились два дня назад, когда профессор-искусствовед Ланкри, приглашенный из Сорбонны, читал лекцию по эстетике в Свободном амстердамском университете, где Илья готовился стать магистром психологии. Нина же училась в Лейдене и приехала оттуда с однокурсниками послушать Ланкри.