Писатель, живущий в эмигрантском гетто, слишком тесно прижат к своим героям. Тут нет отстраненности. Вот ты выписал, к примеру, трагикомическую фигуру издателя русских книг, которые здесь никому не нужны. От человека ушла жена, он вынужден спать на складе, на ящиках с книгами. Утром, направляясь в магазин Мони за сигаретами, автор сталкивается со своим героем, который книгу, несомненно, прочитал. Тут ведь могут, как Вольтера, палками побить. Хорошо было двухметровому Довлатову, а ежели кто помельче… А то вдруг начнут в газетине стыдить да вопрошать: «Нужна ли писателю совесть?»
Я не пошел на похороны Сергея Довлатова. Невозможно было представить его в гробу. В одном из рассказов таллинского цикла лирический герой выпивает и закусывает, поставив бутылку и стаканы на крышку гроба. Подобно шекспировскому могильщику Довлатов острит и иронизирует, стоя над открытой могилой.
Возможно, когда-нибудь им займется серьезный литературовед. Исследовать творчество Довлатова – это значит исследовать природу иронического. Франц Шлегель писал в «Критических фрагментах»:
«Ирония с высоты оглядывает все вещи, бесконечно возвышаясь над всем обусловленным, включая сюда и собственное свое искусство и добродетель».
Иронический писатель, по Шлегелю, признает все действительное пустым и тщетным, кроме собственной этим самым возвышаемой индивидуальности.
Насупленный Гегель терпеть не мог иронии. Но именно он сказал о ней самые точные слова:
«Ирония делает ничтожным и суетным всякое объективное содержание и таким образом сама оказывается бессодержательностью и суетностью. Отрицая все возвышенное и лучшее, она ничего в себе не содержит. Ирония сама опровергает и уничтожает себя».
Не только своим творчеством, но жизнью и смертью своей Сергей Довлатов подтвердил главную установку своей иронической Музы.
1988
Русский еврей
Вэмиграцию он бежал от непокоя коммуналки. Из шума в тишину. Но американская тишина была густо окрашена в зелень. Две комнаты в suburb[29] – $1000 в месяц, пятьсот баксов за куб тишины. И потому десятиглавый дракон с черными шерстяными головами бесновался теперь у них под окнами.
– Я умираю на нервной почве, Нинок. Как унять этих негритят?
Резиновые красные пасти рвали в клочья гармонию бытия. Он метался по квартире, но грубошерстный дракон доставал даже в ванной.
– Остается токката и фуга Баха… Токката и фуга ре минор.
– Не сметь. Я вытащила батарейки.
– Тогда согласись на полет Валькирии.
– Валькирия убьет старушку Бетси над нами. Туда въедут Бум Бакс с Там Таммом – тогда всему дому кранты.
– Попробуй унять их ты, Нинок. Попробуй, Ниночек.
– Hello, kids, listen to me. – Бледный худенький Нинок высунулся по пояс из окна с тяжелой Библией в руках. Десять шерстяных одуванчиков запрокинулись навстречу. – Listen to me, kids. In the Holy Bibel has been written – love yours neighbors, we are yours neighbors[30].
В ответ двенадцатилетний гиббон навел на Нинка упористый клетчатый зад и выстрелил. Дракон взревел, встал на задние лапы.
– Нинок, немедленно набери девятьсот одиннадцать – или меня хватит кондратий.
– Набрала… А ты пойди встреть полицию и хорошенько объясни.
Он знал эту популяцию светлокожих мулаток, к которым так любили прислоняться плантаторы. У этой, незабудковоглазой, было восемь ублюдков от разных самцов. До прихода полиции она успела отогнать вглубь дома пятерку грубошерстных зверьков, рассадив на крылечке тройку ангелочков.
Когда он подошел, коварная успела обработать полицию. Лилейнобелый коп навел на него два голубых прицела:
– Если вы еще раз закричите на детишек, я вас арестую.
– За что?
– Harassment – за нарушение порядка.
– Но я всего лишь попросил их не орать.
Из голубых полицейских прицелов хлестало беспощадностью. Ну что может сказать ему, копу, этот kike[31] с банановым носом, этот hib[32] с тяжелым русским акцентом?
– Еще одно слово – и я вас арестую.
– Но, offi cer, я был в России завучем средней школы, у меня мастерские степени по педагогике и журналистике, поверьте, я знаю, как обращаться с детьми. Им прежде всего следует внушить уважение к старшим.
– Здесь не Россия.
Этот старик с сигарой всегда стоял на углу, у бакалеи Феррара. Одинокая клетчатая колонна. Увидев проходящего русского, колонна заговорила:
– Эй, русский, послушай. Если завтра ниггеры устроят демонстрацию у мэрии, коп потеряет пенсию. Его доблесть – арестовать тебя, хотя он тоже ненавидит ниггеров.
Он шел, чувствуя боль в костяшках кулаков. С детства он чувствовал свои расплющенные костяшки. Так хищник чувствует зуд в когтях. Все костяшки его пальцев и фаланги были в шрамах. Следы яростных школьных боев. О, это вкусный звук кулака, входящего в мускульные волокна лица: сухожилия, мышцы, хрящи. Эта счастливая боль расплющенных костя шек, слепящие молнии пропущенных ударов. Кровь из рассеченных бровей заливает глаза. Смертные муки всех этих под дых – и в пах. Он был как яростный викинг, нажравшийся мухоморов в норвежском лесу, он был бёрсерк – свирепый рыцарь. Норвежские крестьяне боялись бёрсерков и не впускали их в деревни. И потому бёрсерк жил один в хижине, на берегу фьорда.
Он был одинокий бёрсерк, окруженный врагами, и они дали ему кликуху Лев. Он бил точными лепными ударами в нос, в зубы, в бровь, так что его боевые фаланги превращались в сплошную саднящую рану. Это была главная радость его детства.
А еще он любил уходить в лес, на земляничные поляны, в орешники, к оптинским корявым дубам. Однажды, под Оптиной пустынью, к нему подкрались братья Зотовы. Рыжие, конопатые, длинношеие, они ступали осторожно, ощупывая землю плоскими обезьяньими ступнями.
– Бей. За джиду ничего не будет.
Там, за Оптиным монастырем, были ямы, из которых реставраторы брали глину. Они столкнули его в пещеру и стали забрасывать сухой глиной, по-собачьи работая задними лапами.
– Они закапывают меня живьем.
И тут он услышал звериный рев (неужели это я?). Он не помнит, как оказался на загривке у старшего Зота. Он повис на нем, как гиена. Они ужаснулись и побежали. Помнит только, как старший Зот на бегу зажимал рану.
Потом он оказался у Пафнутьего колодца и, наклонившись над зеркальной водой, увидел там рыдающего глиняного вампира с окровавленным ртом.
Но особенно досаждал ему Гулевич. Он был из тех полужидков, что выставляют напоказ свою ненависть к евреям. Так кривой презирает свою незрячую половину. Они столкнулись у песочной ямы для прыжков.
– Что же ты не здороваешься, – играя на публику, сказал Гулевич, – еврей, а не здороваешься.
Он помнит пропущенный удар. Костяшкой кулака в глаз. Боль привела его в ярость. Ему удалось провести захват головы, и, завинчивая хрипящего Гулевича под себя, он упал с ним в песочную яму. И он задушил бы его, если бы не учитель физкультуры Камбала. Переросток Столяренко утверждал: правый Камбалиный глаз выбил клюшкой великий Всеволод Бобров. После знаменитого футбольного матча с англичанами. Во время этого исторического поединка Всеволод Бобров убил пушечным ударом гориллу, которая стояла в воротах англичан. После чего Всеволод Бобров всякий раз перевязывал свою пушечную ногу красной ленточкой. Но после того, как Всеволод Бобров выбил хоккейной клюшкой правый глаз Камбалы, бомбардир стал перевязывать красной ленточкой свою правую руку. Однако Камбала был неустрашим. Несмотря на стеклянный глаз, он отлично играл в хоккей и баскетбол и даже боксировал с переростком Столяренко, который все время целил в стеклянный глаз, но ни разу не попал.
Однажды в метель, вместо лыжной прогулки, они просидели весь урок в классе и стали обсуждать дело кремлевских врачей-отравителей.
– Вражины, – рассуждал Камбала, – все они вражины. Молодые еще туда-сюда, а пожилые все вражины.
– Но ведь чем, к примеру, Лев виноват? – вступил переросток Столяренко. – Ведь он же не виноват, что родился евреем.
– Он не виноват, – рассудил Камбала, – а родители его очень даже виноваты, мать и отец.
Что помнит он об отце? Что-то узкое, в черном блестящем костюме, движется по торцовой мостовой. На стульях газеты и книги. Вот отец выпрыгивает из окна на грядку с зелеными луковыми стрелками и передает матери росистый пучок. Потом впрыгивает на кухню. И они едят что-то горячее и вкусное со сковородки. Отец напевает и стучит черенком вилки по столу.
…Потом он мучительно всматривался во фронтовые кинохроники, пытаясь рассмотреть там отца. Как идут они под страшным ноябрьским небом с трехлинеечками, обходя лужи. И такая там тоска. И неужели все только потому, что у какого-то мозгляка с картофельным носом и челкой недоставало одного яичка в мошонке и свой комплекс неполноценности он обратил во властолюбие и ненависть. Тут некая тайна. Тут две гнили столкнулись, две гнили. А через сорок лет пришла справка для ОВИРа из военно-медицинского музея: «Сквозное ранение в легкое… Командир взвода девятнадцатой стрелковой бригады… погиб на станции Калач, под Сталинградом».