которое так и рвётся из твоей груди, желает выбраться на волю, чтобы поработить всё сущее, что у тебя есть.
Странное дело, бояться судьбы, когда не веришь в неё; бояться бога, когда наверно знаешь, что его нет; бояться смерти, когда наверно знаешь, что тебе от неё не убежать.
Могилы. Единственная перспектива для живых. Палая листва. Самая точная аллегория на живых.
Можно бесконечно наблюдать, как разные звери реагируют на землю. Некоторые ложатся и издыхают не ней, другие же даже находят надежду, копошась в ней. Копошась в трупах своих товарищей, они находят дружбу, любовь и счастье − и всё эти иллюзии похоронены заживо.
Лёжа в самом низу ямы, наверху они видят трупы своих детей и с пониманием, что всё это было не зря, уходят из этого мира: ложатся и подыхают.
Джеку хватило ума лежать не сверху и не снизу: ему хватило счастья созерцать гору трупов с края, но в его голове всегда летали лёгкие, как эфир, пары ртути: «Ты ведь понимаешь, что ты прыгнешь? Это неизбежно, ха-ха-ха-ха… Кому, как не тебе этого не знать!»
Этот смех… Он летал повсюду. Он был впаян в его голову, как армия гвоздей. Он звенел при виде радости. Он болел при виде здоровья. Он никогда не покидал этого гиблого места. Он ждал Судного дня. Он ждал вечной мерзлоты. Он не мог терпеть красоты. Он заставлял убивать. Он заставлял ненавидеть. Он засел так глубоко в голове Джека…
«Хахахахахахахахааааааа»
Психогомерический смех. Прорезал волны. Раздавался в темноте. Отражался в водной глади.
Психогомерический смех.
Предосторожный, вездесущий, всепоглощающий смех раздавался в каждом углу, в каждом движении, в каждом звуке, раздавался внутри эхом бесконечно нарастающего душенераздельного гогота!
«Что за нелепая игра… Почему никакой бог не может ответить мне ни на один вопрос! Почему я настолько бесконечно одинок и забыт всеми существами мироздания…»
До чего же иногда всё бесчувственно. Когда ты хочешь двигаться, это бесчувствие заставляет тебя лежать и созерцать пустоты своего разума. Когда же ты устал от непрерывной скандинавской ходьбы, это бесчувствие не разрешает тебе спать. Оно ходит по дому, ищет, чем бы заполнить эту пустоту, но находит лишь своё отсутствие и закрывает холодильник, закрывает дверь в подвал, заставляет тебя выйти на улицу и наматывать круги вокруг озера. Круги изматывают тебя, и ты чувствуешь себя кошкой, запутавшейся в клубах ниток. Клубы дыма. Клубы дыма уводят тебя в сторону. Клубы дыма… Клубы дыма сидят не в твоей голове. Клубы дыма как будто находятся повсюду: над озером, над равнинами, и над горами, над особняком, «и надо мной……..»
«Господи, есть ли в этом мире хоть один предмет… хоть один осязаемый предмет, который можно было бы потрогать и который не растаял бы, как снег…»
Боль. Она осязаема. Она вездесуща. Она непосредственна и реальна, как само несуществование.
Какие материи. И эти материи уходят, как с белых яблонь дым…
Не холод и не жара. Не боль и не благо. Не кислород и не газ. Не горечь и не сладость. Не снег и не кипящее масло. Не сила и не слабость. Не воля и не безволие…
«Должно быть, это и есть Адвайта»
Не колоть и не резать. Не заглатывать целиком и не съедать по кусочкам. Не делать и не бездействовать.
Бездонная, как пропасть, правдоподобная, как клещи − мысль о недостижимости Константы, знала Джека наизусть − знала и жрала, как свинья.
Не давала спать. Не давала есть. Мысль о несовершенстве.
«Ах господи ах господи ах господи»
Джек знал, наверно знал, что только неосознанность может сгнить вместе с телом. Константа же сгнить не может − на то она и Константа.
Лихорадочный поиск. Невротический контроль. Паралитический шок при мысли о даче слабины.
«Я снова не достиг этого состояния! Я обречён умереть. И всё чаще чувствую, что я обречён просто сгнить, потому что без Константы я лишь совокупность нечеловеческих рефлексов, я ничто!»
Он снова чувствовал себя обречённым, и да, без всякого сомнения, он был обречён.
«Ты всегда знал, − скажет ему Мать, − что ты обречён. Мой милый мальчик… Мне так жаль…»
«ХА-ХА-ХА-ХА-ХА-ХА-ХА-ХА, НЕУЖЕЛИ? А Я НИ НА СЕКУНУДУ И НЕ ЗАБЫВАЛСЯ!»
42. «ТЫ ВСЕГДА ЗНАЛ»
Его персональный Ад не давал ему спать. Его заскорузлое сердце набивало ритм какой-то сверхметаллической симфонии. Его глаза горели безналичием смысла. Его морозило. Он лежал в позе мертворождённого младенца.
Сколько лет он хранил в своём сердце воспоминания о свете того былого общества… Умирая, он всё ещё вспоминал его свет, вспоминал тех людей, которые заставили его поверить в этот свет.
Он как теперь видел того наивного романтика Энтони, который, убив Бога, решил, что зажжёт свой собственный свет. Должно быть, и всё человечество должно было прислушаться к его совету, но увы… Скорее всего, наивный Энтони уже давно умер за свой идеал благодаря этому самому «человечеству».
«А ведь это я убил их.»
Зачем Тарковский обменял Джека на ту злосчастную пятёрку американских генералов?! Ведь он знал! Знал, что эти генералы − ничто! Он должен был расстрелять Джека, как собаку! «Как он посмел не расстрелять меня…»
В тот день лицо Тарковского не выражало ничего. Он встал из-за стола и, продолжая сохранять небывалое спокойствие, наклонился к сидящему Джеку.
Его чеканный, полный лютого недоумения голос заставил Джека дёрнуться − он не ожидал такой реакции на свою желчь.
«Вы самое жестокое, самое беспощадное и самое ничтожное из всех живых существ… Сначала я думал согласиться обменять вас на того американского генерала, но теперь я знаю, что ни за что не сделаю этого! Я поставлю вас к стенке и расстреляю, как собаку, и это будет моим самым гуманным поступком за всю мою жизнь, ибо ни один генерал − да что там говорить! − все генералы вместе взятые не пролили столько крови, сколько её пролили вы. Вы и только вы являетесь единственным виновником нынешней войны, поскольку ни одному здравомыслящему человеку не придёт в голову убивать другого человека по национальному и политическому признаку! Вы самое грязное животное, самое гнусное творение природы, самый отъявленный человеконенавистник, и вы ни за что не выйдете за пределы этого здания, если только вас не поведут на расстрел!»
Тарковский убрал напряжённые руки со стола и уже было направился к выходу.
«Нет, я вспылил. Даже собаку нельзя расстреливать, если она не заражена неизлечимым бешенством.»
Даже после того, как Тарковский ушёл Джек не мог найти