— Разрушители вы и не жалеете крови. Где остановится ваш шаг, если я дам повеление наказать зличских князей?
— Господин герцог! — ответил один из Вршовичей. — Нет у нас собственной воли, и делали мы только то, что приказывал ты! Ты — властитель, ты нам судья. Но ныне пришпорь свой гнев! Пусть встанет он на дыбы, пусть летит и ведет нас! Ты стяжал славу, но имя твое утихнет к старости, не зазвучит ни силой, ни мудростью, коли ты дозволишь, чтобы рядом с твоим именем жило имя рода Славника!
Ничего не ответил Болеслав II на эти слова. Тихо сидел он, храня молчание. Левая рука его бессильно покоилась на колене, правой он гладил усы. Казалось, князь прячет улыбку. Он не презирал хитростей, и убийства его не страшили, жалости не знал он — и все же взволновало его прикосновение какого-то нового чувства. Смерть, страшная сеятельница погибели, стояла у него за спиной, и холод, и тень от ее плаща пробуждали в усталом сердце герцога невероятную тоску по всему, что живо. Он испытывал наслаждение, когда думал о своих табунах, о младенцах, об их крике, об их сморщенных личиках, их запахе и бессмысленных движениях их конечностей. И где-то в глубине бурной души Болеслава шевельнулось сострадание к жизням, которым предстояло пресечься. Но рядом с этим чувством поднималось иное — желание увидеть завершенными свои труды. И все, что было безжалостного и свирепого в его душе, подавило этот порыв милосердия, и трясло его, и душило, само теряя силы.
Но вот завершилось это единоборство, герцог перевел дыхание и вымолвил:
— Хилым стало тело мое, бессильно висит моя шуйца вдоль меча, но дух мой жив, и имя мое властвует. Приказываю объявить войну зличанам! Война — вот судья, который дарует победу тому, кто силен, а смерть тому, кто слаб и малодушен. Она решает споры между князьями, а все прочее — тень и морок.
Получив дозволение начать бой, собрали Вршовичи оружный люд и двинулись на Либицу. Но прежде чем они к ней приблизились, зличане выслали к герцогу посла с настоятельной просьбой дать им время и не начинать войну, пока не вернется Собебор. Выслушав эту просьбу, Болеслав согласился. Нечестно казалось ему нападать на народ, если вождь его, старший князь, пребывающий на чужбине, уйдет от смерти. Он хотел прежде всего сгубить Собебора. Такова была его воля. Но Вршовичи уже не могли остановиться. В канун праздника святого Вацлава подвалили они к воротам Либицы и без объявления войны, без предупреждения пошли на приступ.
Народ Славниковичей верил до этого момента слову Болеслава. Люди работали, возделывали поля, занимались мирными делами.
Но на склоне двадцать седьмого сентября Вршовичи и конница Болеслава с шумом и боевым кличем ударили по воротам города. Только тогда поднялись зличане на защиту.
Битва длилась всю ночь до рассвета дня, посвященного памяти святого Вацлава.
Тогда старший из Славниковичей поднялся на стену и, подав знак мира, заклинал неприятеля прервать бранные труды и дать людям время для молитв. Причина была весьма основательна — ведь в те поры имя Вацлава было самым дорогим народу; все христиане по воле епископа и по воле герцога безмерно почитали его и молили о предстательстве. Вацлавов день святили усердно, с возвышенным сердцем. Отмечали его и отдыхом — в тот день разрешено было исполнять лишь работы, необходимые для прокорма людей и животных.
Напомнив ob этом, человек, поднявшийся на стену, молитвенно сложил руки и запел песнь, звучавшую тогда под сводами храмов ко славе апостола мира.
Итак, пел он, сложив ладони в молитве, и в это время кто-то из Вршовичей выпустил каленую стрелу, и стрела вонзилась ему в горло. Славникович упал навзничь, раскинул руки и умер. Тогда поднялась буря криков, и первая волна нападавших, за нею вторая и третья хлынули к укреплениям. И кричали нападавшие, что вовсе не Вацлав, а Болеслав — властитель страны.
После отчаянной битвы разрушены были стены Либицы, и замок оказался в руках Вршовичей; победители рассеялись по всем помещениям, с обнаженным мечом проникли во все покои, во все закоулки. Они не щадили никого. Их мечи не просыхали, кровь ручьями стекала с валов. Кровью дымились отверстые раны, и конвульсии тел в страшный час смерти походили на метание ветвей под напором ветра. Все Славниковичи были вырезаны. Все нашли гибель и смерть ужаснейшую. Лишь кучка несчастных укрылась в церкви, ища спасения у алтаря, в святом месте.
Тогда непререкаемым законом и обычаем было, что человека, пускай преступного, пускай лишенного всех прав и покрытого позором до мозга костей, нельзя умертвить, если нашел он спасение во храме. Проклятие, страх перед вечной погибелью, перед огнем, что жжет неустанно вплоть до Страшного Суда и далее, до самой бесконечной вечности, ужасали всякого, кто осмелился бы поднять руку на человека, простертого пред алтарем. Поистине, лишь дьявол и волк мог бы переступить через этот страх.
Но что такое страх против бешенства? Что — капля воды против пожара, раздуваемого ветром? Что — плотина против потока, который бурлит и низвергается с высоты?
Наконец, чего стоила защита алтаря, если жену, согрешившую, выволокли из церкви и растерзали, и обезглавили? Сам епископ не спас ее! И кто теперь остановит дикую орду, что рвется, и мечется, и в ярости сама себе наносит удары? Что такое богобоязненность и страх против толпы, опьяненной свирепостью? Ничто!
И если святое убежище оказалось бессильным возле епископского двора, то на подворье Либицкого замка оно и вовсе не помогло. Нападающие проломили двери храма. Но тут, как рассказывают, случилось, что крест, прочно стоявший в своей нише, вдруг сам по себе, не тронутый человеческой рукой, приподнялся и грохнулся перед теми, кто бешено рвался в храм. И замерли люди, ужаснувшись близости Бога, присмирели. Но дьявол внушил одному из них вероломную мысль — и этот человек, наущенный дьяволом, сказал:
— Спытимир, Побраслав, Порей, Часлав, все вы, братья Войтеха, скрывающиеся тут, и ты, поп Радла, благоприятель дома Славника, — чего вы боитесь? Конец вашему произволу, конец вашей гордыне, вы побеждены, но мы вас не тронем, если вы со смирением и доверием выйдете из храма и склонитесь пред волей Болеслава.
Предатель умолк, и стало слышно, как перешептываются несчастные, советуясь, как им поступить. Слышался плач детей и гул голосов, и шорохи, ибо церковь была набита людьми до отказа.
Наконец решение было принято, и священник Радла заговорил:
— Мы верим вам. Речь ваша угодна Богу. На Бога уповаем мы, и алтарь, сей столп небес, да будет столпом нашего договора.
И вышел Радла, а за ним князья, и старшины, и женщины с младенцами на руках.
Вот уже последний вышел из храма. Вот все уже под открытым небом. Тогда поднялся шум, и шум этот все нарастал. Снова загремел боевой клич — и началась резня. Перебиты были все люди рода Славника. Все — младенцы, и женщины, и старшины, все князья и все слуги…
Такова история истребления зличского племени. Таково предание о конце последнего князя, который правил в земле своего рода и лишь неохотно признавал волю Болеслава. На том и закончилось разделение по племенам и началось воссоединение земель.
Некоторые летописцы, говоря о либицкой резне, находят, что она весьма похожа на то, что происходило в других странах, что жестокость тех времен никогда не останавливалась даже перед колыбелью. Ибо тем же способом были истреблены многие роды немецких и итальянских вельмож. Но была ли либецкая история обычным делом или составляла исключение — верно одно: она означала завершение трудов по объединению страны и вместе с тем явилась причиной новых раздоров и бедствий. Ибо Собебор, а также Войтех (вплоть до своей мученической кончины) сделались врагами Чешской земли и, насколько хватало их влияния, старались направить меч императора, а также меч Болеслава Польского на то, чтобы покарать род Пршемысла.
И продолжались распри и войны. И росло отчуждение между польским и чешским народами. Наступили годы смятения, и упадка власти, и влияния чужеземцев.
Такое безотрадное время растянулось на три десятка лет.
ОБНОВИТЕЛЬ
Кроме Вацлава, умершего в юных годах, были у Болеслава II еще три сына; старший из них, Болеслав III, стал княжить по смерти отца. Человек он был злой и безжалостный. Лицо имел красивое, стан стройный, волосы чудесного цвета и сверкающее око — но сердцем был он нехорош: труслив и слаб. Кто знает, когда вселился в него страх? Как проникла в его колыбель робость?
Говорят, на некоторых людей уже с малых лет давит некая тяжесть, пригибает к земле. Может быть. Но нам следует верить, что поступки каждого человека, будь то чудовищные или благие, вызывают могучий поток действий прочих людей, и одни сталкиваются с другими, преображают их, сами подвергаясь переменам. Так — или вроде этого — возникает единство намерений. Так в неизбежной очередности человек поправляет человека. И пока жив дух народа, пока движет им живая жизнь, будет каждый человек жаждать все больше и больше этой общности. Он будет идти вперед. Будет возвращаться к делам прошлого, чтобы придать им небывалый, высший смысл. И забывать их он будет, и предавать — и всякий раз творить сызнова и лучше, ибо таков удел человека.