приятно писать «Теркина», настолько ж трудно и страшно все, что «положено», но не идет из меня. Я бы штабель дров переполенил, только б меня уволили от этого. Страшно подумать, что я должен сочинить стихи. Я уже не сочиняю их, я это разучился делать…
11. ХI Р.Т.
Наброски октябрьского стихотворения
Хотел написать балладу о бойце, вступающем с боем в родную деревню (его товарищ, который и не знал, что это деревня такая, умирает в бою. И тогда этот, «здешний» как бы отказывается от своих особых на нее прав и просто воюет. Свое и чужое, близкое и дальнее).
19. XI Р.Т.
Из первой главы выпало:
И цветут – и это страшно
На пожарищах сады.
Белым, белым, розоватым
Цветом землю облегли,
Словно выложили ватой
Раны черные земли.
Журавель. Труба без хаты.
Мертвый ельник невдали.
Где елушка, где макушка
Устояла от огня.
Пни, стволы торчат в окружку,
Как неровная стерня.
Ближе – серая церквушка
За оградой из плетня.
Кирпичи, столбы, солома,
Уцелевший угол дома,
Посреди села – дыра,
Бомба памяти дала…
Попытка «откликнуться» на события под Сталинградом.
У всякой силы слава есть,
Но не у всякой силы честь.
И в горький час судьбы своей,
В тяжелый год родной России
Мы не сдались бесчестной силе,
Мы знали: честная сильней…
И, видно, немец, твой черед
Спешить назад, а не вперед…
…Снимай-ка, немец, сапоги,
Давай-ка драпу по морозцу.
Мы сами шли толпой и в россыпь,
Мы сами бегали – беги.
Беги по зимнему пути,
Повыше полы подхвати.
На все железки жми, газуй,
А то – как ноги подломились,
Сдавайся попросту на милость,
Двумя руками голосуй…
–
Ужасно. На это было потрачено утро, принадлежавшее моей основной работе. И на какие-то мгновения это казалось сносным. В чем секрет? Почему у меня не получается то, чего я очень хочу?
Закончив третью главу (Теркин у генерала), буду иметь, вроде, полчасти. Можно будет засунуть долг в газету и выехать в Чистополь – писать вторые полчасти.
Вторая часть – Смоленщина, третья – наступление. На этом можно будет («без конца») оборвать. Нужно будет сделать большую поездку (после второй), пописать прозу и отдельные стихи.
Из записей последней поездки (в Двадцатую <Армию>).
Волоколамск. Тетя Зоя, владелица едва ли не единственной коровы, уцелевшей от немцев. В городе. Умная, веселая, продувная и в сущности добрая баба подмосковной провинции. И говорлива, и остра на язык, как редко может быть говорлива и остра – простая, деревенская баба. Это свойство именно городской, порядочно обеспеченной и достаточно досужливой женщины, которая полжизни проводит на рынке, в шумном вагоне пригородного поезда. На лавочке у своих ворот, за самоваром в любые тяжкие времена.
Корова – главное в ее жизни, и счастье ее близких (ведь даже появление мое с капитаном, ранее освоившим этот приют с коровой) определялось наличием коровы; дочка тети Зои сама по себе наверняка не могла бы привлечь капитана – у него были и другие «явки» в этом городе.
Это было место, где угощают и задабривают не только того, в ком непосредственно заинтересованы – жениха, – но и любого его товарища, – чтобы не сказал чего-либо…
Не только была приготовлена по всем правилам наша солдатская селедка, поставлен самовар, подогреты на примусе хорошие домашние щи и «быстренько разжарена» картошка на сковородке, но когда мы достали свою литровку водки, то хозяйка была как будто несколько огорчена:
– А я, Коленька, берегла-берегла бутылочку на черной смородине. Мой уже к ней подбирал ключи и так и сяк, а я – нет. Нет, думаю, как приедет Коленька, захочет выпить, а она и есть.
Корова! Ее прятали от немцев в каком-то сарайчике, ее во время бомбежки и обстрелов тетя Зоя переводила с места на место, покидая щель, где сидели все сутками. И не то чтоб она не боялась. Боялась, тряслась, ругалась и плакала, укоряла мужа, который ничего не мог, а все-таки вылезала «подоить поскорей» или покормить, напоить корову.
– После всех этих пережитков (бомбежка и пр.) еда на ум не шла.
– Нет, теперь уж, сохрани господь, придет немец – не останусь. Корову на веревочку, дом с четырех сторон подпалю, постою, пока проуглится все, – и пошли. Хоть и жалко всех этих хурбурушек (скарб, имущество).
После доброго ужина и чая нас уложили с дороги рано. Я спал на мягкой и чистой постели в очень приятном закоулочке, какие бывают в подобных домах, где рукой можно нащупать простую бревенчатую стену, а ногами гладкую теплую кафлю голландки. Проснулся пить – пошел босиком по толстым чистым дорожкам, половичкам в одном белье на кухоньку – и это все, как полагается, как здесь ходит, наверно, хозяин, – там уже был зажжен ранний утренний свет, тетя Зоя отжимала творог в холщовом мешке (в один угол), как это делают обычно. И так запахло теплой из печи сывороткой, так напомнилось детство, мир, уют дома, что не хотелось думать, какая за стеной дома холодная погибельная грязь, дождь, безнадежная перспектива «голосования» на шоссе.
Затяни ремень потуже.
Ничего, бывает хуже.
(Рассказ тети Зои о колышках.)
Кондраково. Дождь, непогода такая, когда больше всего хочется иметь простые, непромокаемые сапоги.
Уцелевшие хаты имеют особо безобразный вид. Дворы при них разобраны на дрова, на блиндажные накаты и т. п. Чурки, бревна, солома – все мокрое и невероятно загаженное и немцами, и своими. Каски, гильзы патронов, какие-то зеленые тряпки заграничного происхождения. Дождь, грязь. В хатах почему-то холодно, хотя топят напропалую.
Люди армейских тылов ходят по обочинам улиц в ремнях и шинелях, иногда накрывшись плащ-палаткой. Сидят в хатах, пишут, толкутся, едят под неослабным наблюдением детишек.
Сидит мальчонка у окошка
С губной немецкою гармошкой.
Борька-наш и Борька-погорельский (из Погорелого взятый на воспитание), два мальчика 4–5 лет на холодной печке.
Рассказ старшего из детей – парнишки, щеголяющего в отцовской жилетке с нацепленными кубиками «ст. лейт[енан]та».
– Немцы вечером гуляли, пьянствовали,