Но конечно, и не только поэтому Константин собирал епископов в сенате. На золотом троне в роскошных одеждах он указывал церкви место в новом христианском государстве, искал единства усилий. Он кланялся высокому уму Афанасия Великого, целовал выколотые глаза мучеников Пафнутия и Потамона, обнимал простеца Спиридона Тримифунтского, оставившего для собора своих овец, демонстративно подчеркивал холодность к Арию и его другу Евсевию Никомедийскому. Еще не предвидя, что на смертном одре примет крещение как раз от этого арианца Евсевия, который не оставит восточной привычки красить волосы и ногти, чего ему потом не забудет его молодой воспитанник, племянник Константина Великого император Юлиан.
Император не пожалеет казны, приняв на себя все расходы собора — от поставки лошадей для епископов до трехмесячного их проживания в Никее.
Собор выработает Символ веры (до этого он был почти у каждой церкви свой), при этом сам император вставит в него самое главное противоарианское слово — «единосущный». Собор определит время празднования Пасхи, которую тоже праздновали всяк по себе — кто всегда 14 нисана, на какой бы день недели это число ни приходилось, кто на неделю позже еврейской Пасхи, чтобы не смешивать событий Ветхого и Нового Заветов.
Константин радовался внешнему единству епископов, осудивших Ария за неприятие Христова «единосущия» Отцу. Церковь делалась всеимперской, вселенской. Но Арий не зря был учеником святого мученика Лукиана, чье понимание Христа он и проводил в жизнь, не прибавляя своего и освещая свое вероисповедание, обеляя его кровью учителя. Его можно было сослать, но что делать с его богословием, которое казалось более человечным, ибо не мучило сознания простого христианина непостижимой, не вмещаемой реалистическим умом тайны Троицы.
Церковь будет биться с этой ересью еще несколько десятилетий, так что, когда Григорий Богослов через пятьдесят лет после Никейского собора возглавит константинопольскую кафедру, ему будет негде служить, ибо и София, и собор Святых апостолов, как и все другие значительные церкви, останутся приходами ариан.
От сената теперь сохранилась пустая площадь да несколько камней в воде озера, и надо все время возгревать воображение, чтобы представить на пустынной набережной это первое великое упражнение в единстве, оставившее нам в завещание мощное слово «соборность».
Последний для нас Седьмой Вселенский собор, на которым мы счет вселенских соборов остановили, проходил именно в Никейской Софии. Как она вмещала триста пятьдесят епископов — Бог весть…
Теперь это трудно представить, но для императора Льва Исавра достаточно было опасного извержения вулкана на Средиземном море в 726 году, чтобы выставить его причиной именно иконопочитание как форму языческого поклонения идолам. Император писал в Рим папе Григорию II в объяснение начатого им гонения: «Иконы — это идолы, запрещенные второй заповедью… Я вынужден сокрушить накопившееся суеверие христианского народа. Я имею на то право, и это мой долг, ибо я царь и иерей». Спустя столетие, когда его будут анафематствовать, он уже будет не «царь и иерей», а, по слову русской истории: «зверь зловредный, демонский слуга, мучитель и гонитель стада Христова».
Западная церковь не уступила икон, а на Востоке Лев и особенно его сын Константин, которого за любовь к лошадям за глаза звали Лошадником, или Навозником, истребили настоящие сокровища. Константин сочинил даже собор (754 г.), унизил епископов вынужденным согласием на гонения и взялся за монахов, которые оказались тверже епископов. В 767 году только в тюрьме константинопольской претории сидели сразу монаха. Им урезали уши и носы, жгли бороды, выкалывали глаза, отсекали руки. Их таскали на веревках по городу, освобождая учеников школ, чтобы они могли принять участие в глумлении. Не щадили даже мощей. Мощи мученицы Евфимии сбросили в море, и их спасли благочестивые люди. В Кизике епископ Иоанн был обезглавлен за то, что отказался наступить на иконный лик Богородицы. Патриарха Константина не только заставили отречься от икон, но и принудили пировать в венке, а потом все-таки допрашивали в Софии и после каждого вопроса били по лицу, чтобы в конце концов вытолкать из церкви задом наперед.
Монашество бежало на запад. Пропасть между Церквями ширилась. Но тут лучше не оглядываться, чтобы не затмить светлого Никейского дня. Дело исправила невестка Константина, афинянка Ирина, жена его сына Льва. Она пыталась собрать епископов в Константинополе, но пятьдесят лет без икон вырастили два поколения резких противников. Надо было готовить почву терпеливее. И в стороне от «передовой» столицы.
Вот и была избрана Никея с ее гордой памятью о Первом соборе. София, как сегодня, горела на сентябрьском солнце, которое здесь не уступает нашему в июле (собор открылся 27 сентября 787 года). И шел без давнего блеска. Слишком тревожен был вопрос, слишком смущены участники, ведь многие из них сами изгоняли иконы — кто искренне, а кто по долгу, и сейчас стыдились своих седин и переметчивости, когда председательствующий патриарх Тарасий спрашивал с укоризной: «Ну и как же это ты, батюшка мой, десять лет проепископствовал и только сейчас прозрел?»
При этом собор оказался единодушен, и этим единодушием устыдил даже твердого противника икон Григория Неокесарийского. Икона возвращалась в храм навсегда.
Домостроительство завершилось. Церковь уходила в века сложившейся, непотрясаемой, определенной. Хотя, как и в случае с первым собором, болезнь врачевалась не сразу. Иконоборчество с крепкими ростками еще попробует вернуться, и даже собор 815 года соберет, доносчики еще будут клеветать на своих противников заведенным порядком, обвиняя в хранении икон и книг. Настоящее утверждение иконы, названное Торжеством Православия, сделается праздником только с 843 года, чтобы с той поры не прерываться навеки.
Но исток победы здесь — в Никейской Софии, потерявшей сегодня прежнюю царственную осанку, уходящей в землю, как теряется в водах погибающий корабль, но неизменно высящейся в нашем сердце и церковной памяти.
Потом был еще один — Восьмой Вселенский собор, но противоречия православия и Западной церкви дошли до такой глубины (в огромной степени и из-за иконоборческих споров), что Восточная Церковь не признала его Вселенским и дальше счет Вселенским соборам вела одна Западная.
Споры окончены, небесные границы вычерчены в этом городе на берегу тихого озера с еще крепкими стенами, искрошенным, будто стариковский рот, театром, пустой площадью на месте первого собора и потерявшей крест Софией.
Почему-то я чувствую внезапную усталость, словно она копилась не в десять дней поездки, а в двадцать веков истории Церкви. И ищу причины этой усталости.
Как сын Церкви, принимаю ее завершенную здесь историю с должным послушанием. Как сын времени, чувствую смущение, потому что не могу поверить, что далее Господь говорил с каждым народом только на его языке, что дальше дорога двух великих Церквей, вышедших из одного лона, должна навсегда идти порознь и они, прилюдно называя друг друга сестрами, тайно про себя считают одна другую еретической и не доверяют полноте ее Истины.
Я знаю, что лучше таких вопросов не задавать, но когда твоя собственная жизнь клонится к закату, никейское солнце не успокаивает. И голос муэдзина, летящий над Софией, не кажется верным эпилогом завершившейся здесь великой истории. Что-то мучительное есть в том, что храм уже не летит к бесконечному небу, а доживает земной срок. И на время выборов, в которое мы оказываемся здесь, не открывается даже в качестве музея, чтобы не вредить мусульманской душе даже нечаянным вопросом о миновавших веках и родившейся в этих стенах великой правде.
Но в конце концов я благодарю Софию даже и за поселенную в сердце тревогу, потому что премудрость Божия не всегда утешна и не всегда является в блеске победы. Но и в слабости и сомнении она все остается премудростью и голосом Истины.
И я все кружу, кружу вокруг храма и не могу уйти, хотя сегодня вечером самолет, а надо еще по дороге заехать в Никомедию и, если повезет, поклониться Софии Константинопольской.