— Да, я жена Гамзы.
— Мы с ним проводили стачку на железной дороге в двадцать девятом году, помните?
— Это было так давно, — вздохнула Нелла. — Как сон! Конторы уже нет, мой муж…
— Золотой был человек, — заметил рабочий. — Вечная ему память. Ну, они выбирают лучших… В прошлом году осенью у меня расстреляли сына в Кобылисах…
Нелла удивленно посмотрела на него — как это он может произносить такие слова так спокойно — и слегка пошатнулась.
— А у меня дочь, — шепнула она.
— Мы о ней, о Еленке-то, знаем, — с нежностью проговорил старый рабочий, употребив множественное число, что удивило Неллу. — Это героиня!
Неллу очень тронули эти слова, невыносимые слова, и в то же время они ее раздражали.
— Ах, боже, — всхлипнула она, — лучше бы она жила!
— Моя жена говорит то же самое. Знаете, он был у нас один. Однако если бы все так думали, далеко бы мы не уехали.
— Вы верите, что это не напрасные жертвы? — горячо воскликнула Нелла.
— А как же иначе. Что было, того нет, чего нет, то будет. Иосиф не даст нас в обиду.
В эту минуту от канавы вернулся Митя, где он что-то рассматривал. Он взглянул снизу вверх на чужого человека, на его кадык, который двигался на худой шее, потом опустил глаза и притронулся к выглядывающему из сумки инструменту.
— Французский ключ? — спросил он, как взрослый мужчина, специалист своего дела.
— Французский. Вот как ты здорово разбираешься. Это ваш? — мягко обратился рабочий к Нелле. — У вас хоть есть утешение.
ВЫ НЕ БОИТЕСЬ?
В воскресенье вечером, когда Станя возвращался от матери и от Мити в Прагу, битком набитый поезд не пропустили к Центральному вокзалу. У пассажиров еще раз проверили документы и высадили в Либени. На Центральном вокзале тяжело пыхтел другой поезд, торжественный, страшный. Люди с черепом на рукаве везли мертвого Гейдриха в Берлин. Он любил смерть и теперь был в ее власти. Из уст чехов не вырвалось ни одного вздоха сожаления. Люди говорили: «Помер уже? Давно пора!» Гнев угнетенного и истребляемого народа был страшен. Он сгущался над Прагой, как грозовая туча. И нацистская влюбленность в смерть вспыхивала с новой силой при виде мертвого шефа убийц, напряженная траурная атмосфера снова неистово требовала крови. Воздух был мертвенно неподвижен. Свинцовая духота кошмаром нависала над затемненной Прагой. Может быть, и в самом деле над двумя полюсами, заряженными положительно и отрицательно гневом, проскочила искра и разразилась гроза, какой уже давно не помнили жители Праги.
Станя только-только сошел с поезда в Либени, когда поднялся такой невиданный в нашем умеренном климате вихрь, что люди хватались друг за друга, чтобы устоять на ногах; горячая весенняя пыль столбами кружилась в порывах ветра, как огромная подвижная колоннада; блеснула, рассекая тучи, молния, башни и крыши затемненного города осветились голубоватым огнем, и грянул такой гром, будто небесный свод был из камня и вдруг обрушился.
— И небо-то на него гневается, — заметила Барборка по адресу Гейдриха. Всю жизнь она с наслаждением примечала подобные знамения. Барборка напомнила молодому Гамзе, который вернулся домой, мокрый до костей, непогоду пятнадцатого марта, когда немцы пришли в Прагу и Гитлер приехал в Град.
Барборка слышала от соседок множество волнующих новостей. Например, о Либени. Вы только подумайте, гестапо забрало там всех пятнадцатилетних девчонок. Спятили, что ли, фашисты? Арестовать детей! Ну какое дело этим девчуркам до покушения? Матери хотели отправиться вместе с ними, так нет, не позволили. Подумайте, каково им было, когда увозили дочерей. Господи Иисусе, что им там сделают?
Однако девочкам ничего не сделали. Какой-то человек даже подбодрял их по-чешски. Но девочек заставляли делать странные вещи. В помещении гестапо у стены стоял велосипед. Пусть каждая проведет велосипед по комнате и опять поставит на место. Зачем это? Девочки отворачивались, робели, смеялись от смущения, им было стыдно, когда гестаповцы освещали их ярким светом и внимательно разглядывали, точно раздевали глазами. Некоторые из школьниц умели ездить на велосипеде, но этого от них не требовалось. Другие умели хотя бы обращаться с ним, научившись этому у отца или у брата. Но сейчас велосипед падал у них из рук. Были и такие, кому впервые в жизни пришлось прикоснуться к неустойчивой дребезжащей машине на резиновых шинах, и их охватывал ужас: а вдруг они уронят велосипед, разобьют его, что тогда? Как их накажет гестапо? Чех рассердился.
— Бегите вон туда, за ширму, если вы такие дуры и смущаетесь. Никто не будет на вас смотреть.
И он перевел велосипед туда.
Девочки одна за другой входили за ширму, как заходят у врача, чтобы раздеться, и водили велосипед. Вспыхнул еще более яркий свет, какой-то страшный глаз смотрел на девочек между створками ширмы, как дуло пушки, каждый раз что-то шумело, и школьницы догадались, что их снимают для кино.
Девочкам велели молчать и пригрозили, что за болтовню о том, где они были и что с ними происходило, им опять придется прийти сюда, и отпустили по домам. Но дети рассказали все родителям, матери по секрету сообщили соседкам, тетки — кумам, и новость моментально стала известна всем в Стршешовицах, в том числе и Барборке, которая, естественно, тоже не оставила ее при себе.
Велосипеды покушавшихся! На таком уехал один из участников покушения, и велосипед вместе с велосипедистом бесследно исчез. Другой спасся тоже. Но он бежал на своих двоих, бросив дамский велосипед, на котором приехал, у забора, неподалеку от рокового поворота. Ондржей Урбан, бывший рабочий Казмара, ныне солдат Чехословацкой бригады в Бузулуке, вероятно, был бы очень удивлен, увидав, что выставлено на Вацлавской площади в витрине стеклянного дома «Казмар — «Яфета» — Готовое платье». Там стоял дамский велосипед со старенькой предохранительной сеткой на заднем колесе; на велосипеде торчала кукла в светлом прорезиненном плаще, в плоской шапочке, с повязкой поперек лица — подобие неизвестного велосипедиста. В ногах лежали два портфеля. Кто их опознает? Кто недосчитался кое-каких предметов, забытых на месте преступления? Кто бы мог более подробно сообщить о пятнадцатилетней девочке, которая увела по направлению к Людмилиному проспекту мужской велосипед одного из участников покушения, ушедшего пешком в сторону Тройского моста? Кто поможет разыскать неизвестных злоумышленников? Этот человек получит награду — десять миллионов крон. Деньги будут выплачены наличными.
— Хоть сто миллионов, а я бы ни за что на свете не донесла, если бы и знала, — объявила Барборка Стане.
Она тоже побывала на Вацлавской площади, как и вся Прага. Барборка стояла перед казмаровской витриной в молчаливом созерцании. Она разглядывала черные ободья велосипеда, красный руль и светлый плащ на манекене с таким же восхищением и интересом, с каким Станя рассматривал советское оружие на антисоветской выставке, куда приказали пойти всем служащим библиотеки. Нацисты были глупы и совсем не понимали чехов. Ну, само собой разумеется, жители Праги целый день толпились перед витриной на Вацлавской площади, с любопытством крестников Влтавы, вошедшим в поговорку. Точно они отродясь не видывали велосипедов, плащей и портфелей. Но никто не опознал эти вещи (моя хата с краю — ничего не знаю), никто не заявил, что они ему известны. Ни один человек из миллиона жителей Праги не захотел получить королевскую награду. Фантом в прорезиненном плаще и силуэт страшного велосипеда промелькнули навязчивой идеей во всех кино бывшей республики. Бесполезно. Напрасно полицейские ходили по квартирам и показывали снимки, им не повезло нигде. Неизвестные как сквозь землю провалились.
А тот, второй велосипед, что не успели захватить и руль которого был тогда липок от крови, иногда снился одной либеньской девушке, Индржишке Новаковой. Она кричала после этого во тьме ночи.
Когда-то давно, после измены Власты, Станислав бродил по Праге, сжигаемый любовью, и отводил глаза от театральных афиш, на которых его приводило в смятение имя актрисы. «Сумасшедший, чего я тогда боялся! Какой я был младенец!» Красные объявления с черными списками казненных еще издали кричат теперь на каждом углу. Станислав Гамза мог прочесть на них имя своей сестры. Оно исчезло, сменившись сотнями других. Еще влажные кровавые плакаты с черными столбцами имен расклеивались каждый день на рассвете. Скоро для них не хватит пражских стен. С газетных полос и из витрин — отовсюду смотрела на Станю узкая, украшенная крепом голова птицеящера, с дубовыми листьями из тевтонского доисторического леса на петлицах. Гейдрих умер. Тяжело раненный, перед смертью он лежал в Буловке. Приговоры sondergericht’a[60] подписывали Франк и Далюге[61]. Это же ясно! И тем не менее все, кто жил в Чехии в то невообразимое время, чувствовали, подобно Стане, что мертвый Гейдрих и в июне продолжает посылать на смерть милых сердцу людей. Он гипнотизировал Станю своими змеиными глазами. Действительно, не слишком вдохновляюще на каждом шагу встречать убийцу своей сестры в грохоте улиц, где громкоговоритель вопит, что вермахт наступает в России и побеждает в Африке. И все-таки Станя чувствовал себя на улицах в относительной безопасности. Капелькой воды плыл он в потоке неизвестных прохожих и терялся в толпе.