Передав приказание нового комбата, связной поспешил в соседний взвод. Я проверил маскировку своих расчетов и отправился в штаб.
На деревенской улице бегали испуганные кони с коротко обрезанными хвостами, валялись брошенное снаряжение и убитые гитлеровцы. Возле дымящегося пожарища приткнулся сгоревший грузовик с пушкой на прицепе.
«Может, именно это орудие ранило моих бойцов, разбило пулемет?» — подумал я, продолжая свой путь. На площади, возле вырытой братской могилы, лежали тела павших бойцов. Потери врага были значительно большими, но разве этим можно было утешиться вдовам и сиротам убитых?
Завернув за угол, увидел пленных: офицер уперся взглядом в побелевшее от зноя небо, а щуплый солдат с перевязанной ладонью, глотая слезы, растерянно повторял:
— Их бин арбайтер… Их бин арбайтер…
— Рабочий, значит, — перевел кто-то из обступивших бойцов и протянул пленному свернутую цигарку.
Да, неустрашим в бою советский человек, но отходчив к поверженному врагу. Мы не морили пленных голодом, не стреляли в раненых и обессиленных, не издевались над ними. С пленными обращались согласно международным и нашим законам.
Пока щуплый солдат закуривал, а я размышлял об увиденном, шатаясь, подошла молодая женщина с растрепанными волосами и швырнула в офицера тлеющую головню:
— Дитятко мое! Где мое дитятко?
Невдалеке будто рванули огромный кусок материи — треснул залп у братской могилы.
Старший лейтенант Борисенко собрал командиров батальона у дома, где размещался штаб. Запах гари в саду боролся с ароматом спелой антоновки.
Из-за кучевого облака появился косяк «юнкерсов».
Упав вместе с другими под яблоню, я наблюдал, как зловеще плыли над нами самолеты с крестами на крыльях. Вот они перестроились в круг, первая машина, включив сирену, ринулась вниз, и… началось. Сменяя друг друга, пикировщики с отвратительным воем долбили наши позиции фугасами.
Сначала мы удивленно переглядывались, потом встали, облегченно заулыбались: обстоятельно, методично «юнкерсы» обрабатывали оставленные нами позиции на господствующей высоте. Закончив свое дело, они улетели. А я подумал, что и у гитлеровцев неразберихи вполне достаточно: обстановка изменилась, мы заняли деревню, а они вон как старательно отмолотились по пустому месту.
Глянув на черную, в оспинах воронок высоту, по склонам которой горели гречишные скирды, я заметил:
— Да-а, если бы мы были там…
Старший лейтенант Борисенко повернулся ко мне:
— Ну и что?
— Никого бы там в живых не осталось.
— Почти все, в крайнем случае подавляющее большинство остались бы живы, — резко возразил комбат. — Не верите?
— Никак нет, — признался я. — Вон как бомбили…
— Ну, не так уж опасно бомбили. — Комбат иронично прищурился. — Бомбы были крупного калибра, их много не набросаешь — потери батальона, находившегося в надежных укрытиях, могли быть минимальными.
Действительно, у страха глаза велики. Впоследствии, вернувшись на господствующую высоту и обойдя наши позиции, я увидел всего одну воронку на месте окопа. Больше прямых попаданий не было.
* * *
На войне случайности бывают не всегда приятными.
Гитлеровцы выбили из села Белицы нашего соседа и, обнажив наш левый фланг, навалились превосходящими силами. Вражеские цепи, поддержанные авиацией и танками, накатывались на позиции моего полка. Автоматчики шли в расстегнутых кителях, с драчливо засученными по локоть рукавами. Был у гитлеровцев обычай — ходить в бой, засучив рукава. Может быть, этим они подчеркивали, что война для них профессия? Идут, как мясники, на бойню, бесприцельно паля в нашу сторону автоматными очередями — себе в поддержку, нам для острастки.
Не хочу кривить душой: не с первого раза, но мои пулеметчики привыкли сдерживать нервы и, подпустив фашистов вплотную, уничтожать их пулеметными очередями в упор. Отдельные вражеские танки, прорывавшиеся после дуэлей с артиллеристами, мы встречали бутылками с горючей смесью и гранатами. Для борьбы с танками это не идеальное оружие, но если не было ничего другого, выбирать не приходилось. Что касается бомбежек и артобстрелов, то привыкнуть к ним невозможно.
Что можно сказать о бойцах и младших командирах моего третьего пулеметного взвода? Они видели не далекие фигуры, а близкий оскал на лицах подбегавших гитлеровцев, но не попятились от автоматных очередей и разрывов гранат, не потеряли разумную меткость огня. И в перерывах между атаками, когда воющие пикировщики целились прямо в твой окоп или когда земля в окопе вздрагивала от частых снарядных разрывов вместе с телами бойцов, никто в моем взводе не дрогнул, без приказа не отступил: взвод воевал мужественно, исключая одного — обладателя угодливого голоса. Того самого Зайчика, который в первом бою, вызвавшись помочь раненому, пытался уйти в тыл.
Жить на войне хотят все нормальные люди, поэтому разговор о презрении, безразличии к смерти — это начиненная вымыслом бравада. Но одно дело — когда страшно, а совсем другое — бояться. Страшно на войне всем. Боятся — трусы. У настоящего человека, настоящего солдата главным должно быть чувство сыновнего долга перед Отчизной, оно дает силы побороть страх…
У Зайчика этих сил не оказалось. После одного из боев он с отчаянной откровенностью пожаловался:
— Дурак я. Эх-х, дурак! Куда пошел за Шакалом легкую жизнь искать… Кроме своей пули, тут ничего не сыщешь. Думал на сытый харч свою лагерную пайку сменять, а выходит, дурную голову разменяю. — Немец вполне даже можеть убить, — согласился старшина Вишня. — Или не убьеть. Но если не будете, Зайчик, свои уставные обязанности как положено выполнять, я вас под трибунал не подведу, сам на поле боя буду трибуналом. И тут никаких вариантов не будеть, один и последний будеть у вас вариант. Усе поняли, Зайчик? А шоб на душе у вас не было такой пасмурности, доставьте сюда с батальонного пункту запасные цинки патрон. Одна нога тут, другая там — исполняйте!
К Шакалу старшина Вишня присматривался молча, но внимательно. Савелия за силу и покорную исполнительность уважал, но не как всех остальных бойцов, а с оттенком заботливой жалостливости.
Шакалу я тоже не доверял, в нем настораживала скользкая неопределенность. Все, что требовалось, он вроде бы выполнял. В бою, как Зайчик, от страха не шалел, хотя и выделяться не спешил. Однако была в Шакале какая-то ненадежность, и я, пускай еще своим незрелым, но уже командирским чутьем предугадывал, что в критический момент он вдруг окажется способным на что-то нехорошее, вплоть до самой последней подлости.
Что касается безотказного силача Савелия, то я был бы им доволен, если бы он не находился под постоянным влиянием Шакала. Зато Зайчика за его бесконтрольную животную трусость я терпел с превеликим трудом, в чем однажды и признался комбату Борисенко:
— Если в бою опять будет шкурничать и на других отрицательно влиять, я этого лагерного зэка…
— Воспитывать надо, товарищ взводный, — внушал Борисенко. — Какой ни есть он, а человек, и его, как хлебный ломоть от буханки, от своего боевого коллектива презрением не отрезай.
— Грех, товарищ старший лейтенант, этого Зайчика с хлебом равнять! — стоял я на своем.
— Будете воспитывать, а я проконтролирую!
— Есть воспитывать Зайчика, — подчинился я комбату.
Остальные бойцы моего взвода воевали достойно. Остальные бойцы и три бывших зэка… Воевали мы вместе, а жили как-то врозь. Лучше других, пожалуй, во взводе относились к Савелию. Садофий Арефин его убеждал:
— Кончай ты холуем быть у Шакала! Зачем сидор за лентяя носишь? Зачем пулемет его чистишь?
Савелий разводил руками:
— Чего вы все на Михаила взъелись? Для меня он добрый, а я за добро злом платить непривычен.
Страшную цену потом заплатил Савелий за «доброту» Шакала.
А еще раньше загубила Зайчика его трусость. Как-то вечером, в минуту затишья, он мне пожаловался:
— Тоска заедает, товарищ младший лейтенант. Не переживу, наверно, завтрашний день. Что делать — не знаю: дурные предчувствия замучили…
Я как мог постарался его успокоить.
О предчувствиях некоторые говорили или думали приблизительно так: «Вот, мол, такой-то человек заранее угадал свою судьбу, и предсмертная интуиция его не обманула».
Ну, у дурных — как, впрочем, и хороших — предчувствий имеются два свойства: они либо сбываются, либо не сбываются. У Зайчика они сбылись.
Что это, неумолимый рок? Нет, конечно. У всякого человека бывают периоды моральной депрессии, либо временной потери душевной устойчивости, или просто даже плохого настроения. У сильных эти периоды бывают реже и проходят быстро, у слабых — случаются чаще, затягиваются и порой приводят к печальным последствиям.
По какой-либо причине (а их всегда найдется достаточно), у человека может произойти упадок духа — временный упадок, иногда на несколько часов, а то и минут. Сильный в подобный момент борет себя и обстоятельства. Слабый становится рабом обстоятельств и зачастую оказывается жертвой нелепого случая.