Вернувшись в здание, Берг сразу же ощутил какое-то напряжение. В холле толпились работники у телевизионного экрана.
Всегда что-то случалось в его отсутствие.
Пассажирский лайнер компании «Эйр-Франс» с 229 пассажирами на борту захвачен арабскими и немецкими террористами в афинском аэропорту и угнан в Уганду. Террористы требуют освобождения из тюрем Израиля более пятидесяти палестинских боевиков. Но самое омерзительное действие, знакомое каждому еврею в мире по недавнему прошлому, это произведенная террористами селекция. Почти все пассажиры освобождены кроме израильтян и евреев из стран Европы.
В этот день и последующие за ним дни Берг допоздна засиживался в хранилище, прислушиваясь к различным, гуляющим здесь слухам. Ему казалось, что в этом месте даже слухи более весомы и близки к истине.
Как всегда, мир притаился, прислушиваясь к происходящему в угандийском аэропорту Энтеббе, заранее готовый к наихудшему.
После нескольких дней усталость взяла свое, и Берг, добравшись до постели, свалился, как убитый.
Ближе к рассвету он проснулся от шума и криков. Выглянул в окно. Жители Бней-Брака бежали, как на пожар. Развевались фалды капотов. Берг сразу понял, куда все бегут: к въезду в городок. В легендарном кафе работало во всю силу радио. Но все уже и так знали все, что произошло.
Берг, как обычно, ринулся к мастерской Вайсфиша. В этом он ошибиться не мог. В такие моменты Вайсфиш был тут как тут. Диктор Би-Би-Си, почти захлебываясь от наплыва чувств, который раз уже передавал невероятную новость, поднявшую на ноги, без преувеличения, весь мир. Израильские десантники, преодолев расстояние в четыре тысячи километров, – вот тебе и физическое выражение невероятного «скачка» из каббалистических пророчеств – в молниеносной атаке уничтожили террористов и освободили заложников. Нельзя было слышать радио, ибо по всем центральным улицам неслись автомобили, беспрерывно оглашая и оглушая окружение гудением клаксонов. Сидящие рядом с водителями пассажиры, почти выпадая из машин, размахивали бело-голубыми флагами Израиля.
Берг решил пешком добираться до Министерства обороны. Ему повезло. Из ворот выскочил микроавтобус со знакомыми ему программистами, и Берга буквально на ходу втащили внутрь. Водитель тоже гудел всю дорогу до аэропорта Бен-Гурион, где творилось уже вовсе невообразимое. Незнакомые люди обнимались. Тут же кто-то включал транзистор, и под сшибающие с ног ритмы, со слезами на глазах, люди пускались в танец вокруг воистину падающих с ног освобожденных заложников, которые совсем недавно видели перед глазами смерть. Десантников, которые не скрывали скорби по поводу гибели их командира Йони Натанияу, несли на руках. Никто никого не увещевал, никто не наводил порядок.
Такого эмоционального взрыва, такого подъема национальной гордости, не наблюдалось в Израиле со времен Шестидневной войны.
Израиль
Время мира: 1977-1982
ОРМАН
Лечение морем
Ормана душили слезы, потому что в первые мгновения на земле Обетованной, в которой ему предстояло жить, он остро осознал, от чего сразу избавился – от неотступного, размытого, и потому особенно изводившего душу страха, от гадливого ощущения присутствия где-то рядом «костоправов», от омерзения к себе.
Но он еще не привык жить без всего этого.
Так начинает задыхаться водолаз, резко поднятый из давящих глубин. Это называется кессонной болезнью.
Считанные часы полета отделяли оставленный мир от обретенного, но между ними пролегала пропасть, обессиливающая сердце, и потому он первые недели спал целыми днями, словно бы склеивая сплошным сном эти два мира.
Репатриантам платили стипендию в течение полугода, и работники центра абсорбции старались изо всех сил поддерживать гостеприимную и благожелательную атмосферу, но тревога, подобно сигаретному дыму в вестибюле, где собирались в перерывах между занятиями, не выветривалась из этих стен. Что с того, что супермаркеты и рынки потрясали изобилием продуктов и предметов. Полгода пролетят быстро, надо уже думать о будущем, и, главное, искать работу.
Жена Ормана была занята по горло на курсах языка иврита: с утра – уроки, после обеда – домашние задания. Она, как первоклассница, начинала с первой палочки буквы «алеф», точно так же, как и дочь, пошедшая в первый класс.
За нею, белокожей малышкой с пышным хвостом светлых волос, приходил черноволосый, смуглый, на голову ниже ее, мальчик Уди, с большими черными глазами, в которых таилась вековая грусть древнесемитского Востока. Таково было задание учительницы: приводить в школу девочку, еще не знающую языка, и отводить домой. Он крепко держал ее за руку. И все на улице оборачивались, удивленно и умильно глядя на эту парочку.
Сына определили в девятый класс, и он сидел на последней парте, пытаясь как-то осознать себя в этом, по сути, для него немом окружении, которое накатывалось в уши сплошным шумом на незнакомом языке. И он время от времени отряхивался, как щенок. Швырнули его в воду: выплывай сам. Одноклассники, уроженцы страны, смотрели на него, как на марсианина.
А Орман спал, просыпался, пил воду, и снова засыпал.
Вероятно, таким образом, изживают из себя страх и напряжение смены места жизни, все более ощущая прочность берега, куда спрыгнул с качающейся льдины прошлого, которое даже этот последний прыжок ставило под угрозу: оттолкнувшись, можно свалиться в полынью.
Все еще качало: пошаливали нервы.
Как в музыке, резкие диссонансы отошедшей жизни все еще вызывали сердцебиение. Врачи забавлялись, как фокусник шариками, подбрасывая и ловя слово – «синдром». Проще это называлось комплексом ощущений. Пугало трубное, как торможение на полном ходу, вызывающее прилив крови, слабость в кончиках пальцев, головокружение и тошноту, это слово – «синдром».
Все здесь вокруг, при горячей приязни, заранее отданной этому месту, воспринималось не так: дома стояли не так, свет и тени угнетали непривычной резкостью, бесшабашно ослепительная солнечность полдня вызывала тревогу.
С трудом сдерживаемый восторг казался ему то выздоровлением, то еще большим углублением болезни. Но и эйфория несла свои плоды. Они могли быть незрелыми до оскомины, но давали резкий новый вкус набегающему новыми местами и впечатлениями времени.
Как больной, вставший с постели, начинает осваивать ходьбу, заново привыкать к окружению, Орман стал двигаться в сторону моря.
Но и тут зелень и деревья, напоминавшие Ялту, неколышущаяся листва и гроздья сухих стручков, аллея кипарисов, по которой он шел, впитывая тишину, всколыхнулись в нем днями незабвенной молодости и прохладно застывшего в душе одиночества, подобно винам из подвалов Нового Света, под ровным пустынно-покойным солнцем ранней осени пятьдесят седьмого года. Когда домик Чехова окружал его островком забытой духовности. Канделябры, «уважаемый шкаф», скамейка в узком дворике, стекло веранды и клумбы зелени вокруг. В юности все простое полно неизбывной прелести – еда вся – булочка и яблоко, постель в какой-то халупе с кисейными занавесками, горбатая земля за окном на уровне глаз. Считанные, словно вычитанные из книги, часы в Ялте, остались в памяти на всю жизнь. Такой остроты одиночного проживания в забытом раю синих гор, горбатых улочек, кипарисов и тихого нежаркого солнца начала сентября пятьдесят седьмого в Ялте он уже никогда не ощутит за свою долгую жизнь, пролетевшую с такой быстротой.
Орман просиживал на берегу, только подумать, Средиземного моря, как бы очищаясь отчужденной и в то же время касающейся самой сердцевины души синью. Начинало темнеть, и Орман не отрывал взгляда от огненного шара, закатывающегося в густую, как масло, морскую пучину.
После слякотной тоски северных зим, всасывающих саму жизнь, этот октябрьский день южной зимы с облачной тяжестью, накатывающей с плоских пространств Средиземного моря, был удивительно полон жизни. И ощущалась она в промытой отчетливости фонарных огней, четких очертаниях пальм, колышущихся метелками, в юношеском очерке луны – в прорехах облаков, словно бы природа давала понять, что все это бурно-ливневое, мимолетно, и не стоит брать грех на душу, принимающий очертание тоски и отчаяния.
В этот предзакатный час с умиротворено-голубым небом и розово-прозрачной призрачностью облаков, красноземье у подножья рощи, которую он пересекал на обратном пути, казалось очарованным собственной печалью и затаенным удивлением делам Божьим.
К седьмому часу все цвета гасли. Оставались лишь мазки облаков в небе и темные массы холма и рощи.
Глядя на звезды, он думал о том, что в эти же мгновения на эти же звезды глядят его друзья и знакомые, оставленные им по ту сторону Ойкумены, в как бы не существующих, но таких знакомых до малейшей детали землях, вплоть до тени тополя на скамье, где он сиживал в юности. Это его сердило.
Память не отпускала. Крики дерущихся котов и торжествующий – ибо не впустую – брех разбуженных псов и гавканье мелких собачонок пробуждали картины детства.