надобно полагать, потому что раньше развития философского сознания нравственный человек не получил в нем правильной постановки: от того и в период развития философской силы духа он мог нравственно обольщать себя снисходительностью к своей же нравственной летучести.
При сближении сохранившихся о Батюшкове биографических сведений с перешедшею в печать перепискою его само собою устанавливается представление, как незаметно и под какими заманчивыми и обманчивыми образами «без оклика» подходила к нему «злая судьбина» и с какою мучительной постепенностью разбивала его трагизмом чудовищного духовного раздвоения. При чтении писем его можно почти подслушивать томительно-заунывный
Молений глас его, рыдания и стон.
По окончании воспитания у Триполи, в 1806 году, он начал было службу в канцелярии Министра народного просвещения, но вскоре перешел в должность письмоводителя при М.Н. Муравьеве, под его влиянием отдался было «страсти к чтению» и вдруг вскипел желанием принять участие в только что объявленной войне с Франциею. В такое время, когда Европа, можно сказать, дышала войною, путеводители и покровители его, М.Н. и Е.Ф. Муравьевы, не могли видеть чего-нибудь необыкновенного в охватившем юношу желании и даже помогли ему перейти в военную службу. Так необдуманно и порывисто, на первом же году практической жизни были приняты Батюшковым вольные-невольные, но почти дерзостные решения на четыре разных пути в жизни.
Под впечатлением разгоревшейся молодецкой удали сулил он себе в боевой жизни одни победные клики. В 1807 году он очутился уже за границею, и на походе, с временной стоянки в г. Шавлях (Ковенской губернии) прозой и стихами пересказывал свои впечатления в письме к одному из сыновей А.Н. Оленина.[83] Общий тон новых впечатлений отзывается радостным чувством:
Как весело перед строями
Летать на ухарском коне,
И с первыми в дыму, в огне
Ударить с криком за врагами! (1,238)
Без трех дней три недели прошло после письма, как Батюшков очутился среди огней под Гейльсбергом в северо-восточной Пруссии и получил тяжелую рану в ногу пулею навылет. Ожидания, надежды, успехи, слава — все, чем, мечтательно торжествуя, волновалась поэтическая душа, — даже здоровье молодого человека, — всё словно вихрем унеслось неведомо куда. От всего уцелела одна зияющая рана и медленно потянула удальца назад, в отечество. Долго не поддавалась она лечению сперва в Юрбурге, в потом в Риге. Неженке-поэту в Юрбурге пришлось впервые вынести тяжелые испытания: пришлось лежать «в тесной лачуге, без денег, без помощи, без хлеба (это не вымысел), в жестоких мучениях <…> на соломе» и глядеть на друга «Петина, которому перевязывали рану» (I, 300). Так 8 лет спустя описывал Батюшков пережитое в Юрбурге. Залечить рану и оправиться от соединявшегося с нею недомогания удалось только в начале следующего года в Петербурге. Так за четыре скачка в первом же году жизни пришлось перенести такие испытания, которые на всю жизнь оставили тяжелые следы на здоровье, но не имели отрезвляющего нравственного влияния на увлекающегося молодого человека. Благодетельная судьба словно подстроила первые жизненные его опыты, чтобы обратить их в наставление и предостережение ему в будущем. Но много раньше того «злая судьбина» сделала все от него зависевшее, чтобы каждый случай в жизни Батюшкова направлялся против него.
Говоря о человеке под гнетом душевной болезни, грешно бы, кажется, и слово молвить о благодетельной судьбе; но было время, когда он сам признавал ее. На 24-м году жизни он писал Гнедичу: «Я покоряюсь обстоятельствам, иду против воды, но до сих пор, с помощию моего доброго гения, ни весла, ни руля не покинул». Увы, и «добрый гений», и «весло», и «руль» — все слишком рано уступило потребности передвижения и жалобам на нее. Самые первые шаги в его жизни уже сопровождались жалобами. В том же письме из Шавель Батюшков просил Оленина поклониться его семейству, Озерову, Капнисту, Крылову, Шаховскому и напомнить им, «что есть же один поэт»,
Которого судьбы премены
Заставили забыть источник Ипокрены,
Не лиру в руки брать, но саблю и ружье,
Не перушки чинить, но чистить лишь копье и т. д.[84]
Так человека, писавшего в стихах о «независимости» и «свободе», в житейской прозе с самой ранней молодости заставляло что-то глубоко коренившееся в нем своевольно метаться из стороны в сторону и, скрытничая, сваливать необузданное своевольство на «судьбы премены», будто против его желания, заставлявшие его брать в руки то «перушки», то «саблю и ружье».
В прозаической части того же письма Батюшков обращается к едва минувшему прошлому в словах: «Часто вспоминаю я наши беседы, и как мы критиковали с вами проклятый Музский народ». Вслед за этим совершенно естественным, немножко поэтическом и чуть-чуть элегическим обращением к недавнему прошлому следуют пять восклицательных знаков, — не то ли, что пять тяжелых вздохов? По крайней мере, вслед за пятью знаками вырывается тяжелое признание: «Грусть меня давит». Боязливый на признания, Батюшков тотчас оговаривает «грусть» выражением желания: «скорее бы к армии». Но слово «давит» слишком сильно для юноши: оно заставляет подозревать, что как ни радужны были упоительные его надежды на обаяние боевой жизнью, никакими наплывами молодая душа не могла освободиться от одолевавших ее осадков грусти. В данном случае грусть была не свойственна ни возрасту, ни положению; она явилась откуда-то, словно сама собою и внезапно завладела душевным настроением человека. Естественно предполагать, что она поднялась и подняла из глубины души тяжелые вздохи и сильные выражения в слове.
С тех пор как бы ни заносился поэт и куда бы ни уносился человек, сюда неслась за ним и в нем грусть. При всякой перемене в жизненных стремлениях и житейских положениях она, словно хамелеон, меняла свои виды и последовательно вырастала в гору: «грусть», «скука», «тоска» и, наконец, крик отчаяния: «умираю от тоски, — умер!» — Таков был последовательный рост грусти, потому что такова была составная часть человеческой сущности поэта с ранней молодости.
В 1809 году Батюшков участвовал в походе в Финляндию. Поэту представлялось и жить там «так холодно, что у времени крылья примерзли. Ужасное единообразие! Скука стелется по снегу». Такими чертами в письме к А.Н. Оленину — нимало не желая высказывать свою исповедь, напротив, видимо рисуясь своим положением, описывал он неизвестные впечатления бывалой жизни среди «природы бедной и угрюмой». Неотступная грусть припряталась было под образом «скуки, стлавшейся по снегу», но вдруг прорвалась и заставила поэта «без затей сказать, так грустно в сей дикой, безлюдной пустыне». Поэт, однако ж, скрытничает,