Я вернулась в гостиную, налила себе стаканчик и услышала Раджу на веранде. Подумала — и этот напился, на ногах не стоит, дуралей, вон упал со всего маху. И вышла отругать его. Это был не Раджу. Я сперва глазам своим не поверила. Она упала на колени, руками уперлась в пол. Она упала и расшиблась о ступеньки, но упала потому, что уже была избита и так долго бежала, что совсем обессилела. Она подняла голову и сказала: «Ой, тетечка». На ней была ее защитная больничная форма, вся изодранная, грязная, а на лице кровь. Даже когда она сказала: «Ой, тетечка», я не могла поверить, что это Дафна.
* * *
В честь приезжего гостя в саду при доме Макгрегора устроена иллюминация. Кусты, подсвеченные с помощью целой батареи переключателей на стене веранды, выглядят как театральная декорация. Ветра нет, но неподвижность ветвей и листьев кажется искусственной. Прожекторы породили не только эти ярчайшие пятна, но и омуты непроглядно-черного мрака. Мужчины и женщины, с которыми вы разговариваете на лужайке, переходя от одной группы к другой, порой обозначаются лишь как силуэты, хотя при повороте чьей-то головы нет-нет да и блеснет прозрачно влажный глаз, а при движении руки — костлявый абрис пальцев, держащих бокал, в котором свет и влага смешались в равных долях. И то застывают в неподвижности, то вдруг начинают метаться светляками огоньки сигарет.
Люди в саду — это наследники. Где-то, дальше отсюда во времени, чем в пространстве, огонь, поглотивший Эдвину Крейн, вспыхивает, никем не замеченный, лижет стены, разгорается. В освещенном темном саду можно уловить и эту дополнительную вспышку света, а за беззаботной болтовней гостей на званом вечере расслышать зловещее потрескивание дерева.
На участке позади дома мисс Крейн был сарайчик, где она, по чисто английскому обычаю, хранила садовый инвентарь. Как это похоже на нее — в безветренный день, когда первый зной после дождей уже подсушил дерево и теперь оно скоро досохнет в теплые дни перед похолоданием, выбрать место, откуда пожар не угрожал бы самому дому. Она заперлась в сарайчике, облила стены керосином и умерла, будем надеяться, в те несколько секунд, что потребовались раскаленному воздуху, чтобы сжечь ее легкие.
Говорят, что для этого «сати» (которое леди Чаттерджи называет «саньяси минус скитания») она в первый раз в жизни облеклась в белое сари (сари — в знак своей второй родины, белое — в знак траура и вдовства). И еще рассказывают, что Джозеф, которого она нарочно услала с каким-то выдуманным поручением, вернулся ни с чем, рухнул на колени при виде дымящегося погребального костра и возопил: «Ой, мемсахиб, мемсахиб!» — так же, как 33 несколько недель до того мисс Мэннерс, упав на колени, подняла голову и произнесла: «Ой, тетечка».
Так человеческие существа взывают о разъяснении того непонятного, что с ними случается, и так сцены и характеры предстают перед исследователем, подобно игрушкам, которые дети расставляют напоказ, предаваясь своим злым, но неотвратимым играм.
Часть третья. Сестра Людмила
Происхождение ее было туманно. Одни говорили, что она родственница Романовых, другие — что она в прошлом венгерская крестьянка, русская шпионка, немецкая авантюристка, французская послушница, убежавшая из монастыря. Но все это были домыслы. Бесспорно, во всяком случае, на взгляд майапурских европейцев, было одно: какой бы святой она теперь ни казалась, у нее нет оснований именовать себя «сестра». Ни католическая, ни протестантская церковь не признали ее своей, но мирились с ее существованием, потому что она давно уже выиграла «битву за Облачение», заявив разгневанному католическому священнику, вознамерившемуся искоренить это зло, что покрой своей одежды выдумала сама, что, если даже у настоящих монахинь статус выше и шансов на вечное блаженство больше, не может быть, чтобы только они имели право на скромность или были особенно чувствительны к солнечным ударам: отсюда — длинное серое платье из легкой бумажной ткани (не украшенное крестом на груди, не препоясанное вервием, а просто схваченное на талии кожаным поясом, какие продаются в любой лавке) и крылатый белый крахмальный чепец, защищающий от солнца шею и плечи и видный даже в самую темную ночь.
— Но вы называете себя сестра Людмила, — сказал священник.
— Нет. Это индийцы меня так называют. Если вы против, обратитесь к ним. Недаром сказано: «Бог поругаем не бывает».
В то время (1942) сестра Людмила каждую среду с утра пускалась в путь, оставив позади тесно друг к другу стоящие старые здания, где она кормила голодных, ухаживала за больными, обстирывала и утешала тех, кто без ее ночных обходов умер бы на улице. На поясе у нее висел на цепочке запертый кожаный мешочек. Следом за ней шагал рослый индийский юноша, вооруженный палкой. Юноши сменялись через полтора-два месяца. Мистер Говиндас, управляющий майапурским отделением Имперского индийского банка, куда она и направлялась по средам, однажды спросил ее: «Сестра Людмила, откуда у вас этот слуга?» — «Наверно, бог послал». — «А тот, что провожал вас в прошлом месяце? Его тоже бог послал?» — «Нет, — сказала сестра Людмила. — Тот вышел из тюрьмы, а недавно опять туда угодил». — «Вот к этому я и веду, — сказал мистер Говиндас. — Опасно доверять такому парню только потому, что, судя по виду, у него хватит силы за вас вступиться».
Сестра Людмила только улыбнулась и протянула ему чек, выписанный для оплаты наличными.
Из недели в неделю она приходила к мистеру Говиндасу и получала двести рупий. Чеки были выписаны на Имперский индийский банк в Бомбее. Имперский банк давно превратился в Государственный, а мистер Говиндас давно удалился от дел. Однако память у него до сих пор прекрасная. Поскольку она никогда не вносила денег и, как было известно мистеру Говиндасу, по всем счетам поставщиков расплачивалась чеками же, он мог только заключить, что либо у нее солидное состояние, либо ее вклад регулярно пополняется из какого-то другого источника. В долгосрочном распоряжении из Бомбея, санкционирующем выдачу ей денег, она значилась как миссис Людмила Смит, и та же подпись стояла на ее чеках. Позондировав одного приятеля в Бомбее, мистер Говиндас выяснил, что деньги поступают из казны некоего небольшого индийского княжества, их можно рассматривать как пенсию, потому что муж миссис Людмилы Смит, инженер, до конца жизни состоял на жалованье у этого князя. Свои двести рупий она брала такими купюрами: пятьдесят рупий бумажками по пять рупий, сто — бумажками по одной рупии и пятьдесят мелочью. Мистер Говиндас полагал, что почти вся мелочь и изрядная часть банкнотов в одну рупию раздается бедным, а остальное идет на жалованье ее помощникам и кое-какие покупки. Он знал, что мясо, крупу и овощи ей поставляют местные торговцы, с которыми она расплачивается раз в месяц, а лекарства она покупает в аптеке доктора Гулаба Сингха Сахиба со скидкой в 12,5 % для постоянных клиентов за вычетом 5 % за ежемесячные платежи. Знал он и то, что сестра Людмила выпивает всего один стакан апельсинового сока в день и ест всего раз в сутки — съедает порцию риса или гороха и на второе немного творога, лишь по пятницам позволяя себе скромное овощное карри, а по христианским праздникам — рыбу. Остальную еду поглощали ее помощники и голодающие, которых она подкармливала. Он много чего про нее знал. Порой подумывал, что, если б записать все, что он про нее узнал или слышал, хватило бы на несколько банковских бланков самого крупного формата. Но, зная все это, он продолжал считать, что ничего существенного не знает. И в 1942 году в Майапуре так считал не только мистер Говиндас.
Взять хотя бы ее возраст. Сколько ей может быть лет? Под монашескими складочками, сборочками и разлетающимися крыльями крахмального чепца ее лицо (иные называли его непроницаемым) непрерывно жило в каком-то стерильном благостном сиянии. Руки были руки женщины, привыкшей руководить работой других. Время их почти не коснулось. На безымянном пальце было одно-единственное кольцо — золотой венчальный ободок. Шею охватывала стойка крахмального белого нагрудника, прикрывавшего грудь и плечи. Глаза у нее были темные, глубоко посаженные, скулы немного выдающиеся — возможно, признак венгерской крови. Голос под стать глазам, тоже темный и глубокий. По-английски она говорила свободно, но с отрывисто резкими интонациями, на хинди — как базарная торговка. Англичане, говорит мистер Говиндас, утверждали, что в ее английской речи слышен немецкий акцент. Кто-то уверял, что у нее есть два паспорта: британский и французский. От роду ей давали лет пятьдесят — может быть, на пять лет больше или меньше.
Забрав свои двести рупий и спрятав их в кожаный мешочек на поясе, сестра Людмила прощалась с мистером Говиндасом, благодарила его за то, что проводил из своего кабинета до самой входной двери, и пускалась в обратный путь в сопровождении очередного юноши, который провел те десять-пятнадцать минут, что заняло получение денег, сидя на корточках у подъезда и судача с теми, кто тоже кого-нибудь ждал или просто проводил время. Разговоры между телохранителем и его случайными собеседниками носили достаточно непристойный характер. Их интересовало, приглашала ли уже его сумасшедшая белая женщина к себе в постель и когда именно он намерен сбежать с деньгами, для охраны которых его наняли. Шуточки были беззлобные, но за ними звучала нотка черной опасливости. На взгляд здорового человека, занятия сестры Людмилы были очень уж тесно связаны со смертью.