приличествующий случаю подарок — дефицитный китайский термос. Тем не менее учительница строго указала тетушке на опасную тенденцию: не выдержав слез товарища, я проявил слабость, дал идейную промашку и в результате докатился до того, что стал выгораживать баптиста (если бы мне еще толком объяснили, что это такое). Галина Николаевна на этом не успокоилась. В конце недели она созвала родительское собрание, чтобы напомнить родителям об их долге оберегать нас от этой заразы.
Толю Лущина все равно исключили, правда, полгода спустя. За другую провинность. Был бы человек, а статья найдется.
К нашим чувствам иногда апеллировали, но памятуя о некой сверхзадаче: сострадание должно быть коллективным. Сочувствовать разрешалось жертвам шевченковской барщины, некрасовским русским косточкам, корейским детям, Павлику Морозову, на худой конец, Муму или Ярославне. Но не рыдать же над судьбой сына «врага народа» или, упаси Боже, сектанта. Весной 1918 года Ивана Дмитриевича Сытина арестовали за попытку получить продовольственные карточки для певчих церковного хора. Кого интересовало, что способность сострадать гонимому и поверженному — это тайный путь, туннель, ведущий к собственному возвышению?
Личное проявление чувств было редким подарком. Можно было отломить полбутерброда приятелю (в надежде, что завтра он поделится с тобой — ведь его мама делает бутерброды вкуснее). Неорганизованные и неконтролируемые чувства опасны, в лучшем случае, осмеют. «Ведь ты моряк, Мишка, моряк не плачет и не теряет бодрость духа никогда…» — неслось из всех репродукторов. А кому не хотелось стать моряком? А что было бы, если бы и моряк Мишка, и летчик Маресьев не глотали «скупые мужские слезы», а рыдали над несправедливостями и болью, наполнявшими нашу жизнь? Не пошла бы история по другому руслу? Но «где вы видели плачущего большевика?»
Муж моей сестры в присутствии пятилетнего сына рассказывал о своих родителях, умерших задолго до рождения внука.
— Папа, а если бы твои родители были живы, кем они были бы мне? — спросил ребенок.
— Бабушка и дедушка.
Мальчик горько расплакался.
— Ну, что ты сыночек, это было уже давно. — Попробовали успокоить его растерявшиеся родители.
— Все равно мне их жалко. — Долго не мог успокоиться малыш.
Присутствовавшая при этом сердобольная соседка посоветовала показать мальчика психиатру.
Перебравшись жить на Запад, я с интересом наблюдал, как часто и страстно дети обнимают друг друга, родителей, учителей. Кто научил их распознавать чужую грусть или радость? В Израиле 10-летняя Юля Вольдман подошла к моему другу. Между ними состоялась странная беседа:
— Дядя Боря, а почему вы такой грустный?
— Понимаешь, Юля, от меня ушла подруга.
— А вы ее любили?
— Да нет, не очень, но все равно грустно.
— Тогда знаете что, женитесь на моей маме. Она вас никогда не бросит.
— Я не могу, она старше меня.
— А я никому об этом не скажу, честное слово — никому.
Слово «душа» редко достигало наших ушей. Разве что в составе малопонятных идиом, вроде «душа нараспашку» (читай дурак). Я знал, что в душу можно плевать, что ее можно продавать, выматывать, ну разве что еще открывать (но этого делать почему-то не советовали). Этого слова избегали не только по идеологическим мотивам, но и по причине сложности его определения в педагогических терминах. Но разве легче объяснить «частную собственность» или «социализм», или «партия»? Ведь никто не искал доступного для наших мозгов определения «любви», но каждый с младенчества безошибочно распознавал это чувство.
Вспоминается хасидская притча о мудром раввине и его ученике.
«— Ребе, я вас люблю. — Признался ученик.
— А ты знаешь, что причиняет мне боль? — спросил мудрец.
— Нет, ребе, не знаю.
— Как же ты можешь любить меня, если не знаешь, что причиняет мне боль?»
Рассказывают, что кто-то спросил Микеланджело, каким методом он пользовался, работая над Моисеем. — Это очень просто, — ответил он. — Берете кусок мрамора и отсекаете от него все, что не похоже на Моисея.
Наши учителя были великие ваятели. Они точно знали, что отсечь.
Правда, сегодня мне уже известно, что если что и спасет мир, то не сострадание. В 1983 году на Филипинах, поверженный тамошней нищетой, я подарил 20 долларов повстречавшейся мне семье — трое голодных ребятишек и их родители, жившие в конуре посреди поля, пробивались тем, что подбирали колосья. Мой мотокули отругал меня:
— Никогда не делайте этого. 20 долларов — их годовой доход, при здешних нравах за такие деньги муж может жену прирезать.
ЕХАЛ ГРЕКА ЧЕРЕЗ РЕКУ
Я закончил 3 класс, и меня перевели в 27 школу. До войны школа носила имя королевы Ядвиги, еще не причисленной к лику святых (это случится только в 1997 году), а в 2015 школе присвоят имя героя «Небесной сотни» Юрия Вербицкого. Тетя Маня считала 14 школу хулиганской и боялась, что меня там покалечат. Она изложила свои доводы директору новой школы Анне Филипповне Солоп, которая успокоила тетушку: до этого года школа была женской, мальчиков пока мало, но все из хороших семей.
Новая учительница, седенькая старушка Лариса Макаровна встретила новичка приветливо, указала на свободное место и — о чудо! — моим соседом по парте оказался Толя Лущин. Его родители тоже убрали сынишку подальше от греха.
Мы дружили много лет. Окончив школу, он дважды пытался поступить в медицинский институт во Львове, но оказалось, что даже еврею туда легче пробиться, чем «москалю», да еще и «сектанту». Но он твердо решил изучать медицину. Блата и денег не было. Кто-то посоветовал поступать в Средней Азии. Он уехал в Душанбе. Спустя без малого 30 лет после нашей последней с Толей встречи, воспользовавшись плодами либерализации в СССР, я побывал во Львове и разыскал однокашников. От них я узнал, что Анатолий Константинович Лущин заведует медицинским пунктом Киевского аэропорта. Я набрал номер. Вялая беседа закончилась 116-м предложением создать совместное предприятие по схеме «бензин ваш, идеи наши». Грустно, девушки.
В тот же приезд я посетил и свою первую школу. В учительской меня приветствовала женщина со строгой улыбкой. На ней была такая же блузка с галстучком, какую носила Галина Николаевна. Тот же всепроникающий и всепонимающий взгляд, строго рационированная доброжелательность, тот же наклон головы, под рукой стопка ученических тетрадок, ожидающих прикосновения наманикюренного пальца…
Я представился, сказал, что интересуюсь судьбой моей первой учительницы.
— Усова?! И зачем это вам понадобилась эта сталинистка?
— В то время, когда я с ней познакомился, все были сталинистами.
— Она и сейчас не лучше, — парировала собеседница и приоткрыла дверь, за которой возила шваброй женщина в синем халате. — Шура, у тебя есть телефон Усовой, ты, кажется, у нее прибираешь?
— Вы