По преданию, в нашем дворе стоял штаб наполеоновской кавалерии. После того, как дом был куплен в казну, здесь жил редактор «Московских ведомостей». Здесь же размещались «словолитня» — университетская типография, книжная лавка А.С.Ширяева и «Дамский журнал», издаваемый князем П.И.Шаликовым. И того, и другого частенько навещал Пушкин. В 1860-е же годы здесь жил М.Ф. Катков, редактор «Русского вестника».
Роль парадного входа играла широкая чугунная лестница в два пролета, сохранившаяся с незапамятных времен, в которой не было ровным счетом ничего парадного. Она начиналась за покосившейся дверью в самом углу двора и заканчивалась непрезентабельной общей уборной на три кабинки (в квартирах туалетов не было). Обогнув сортир, жильцы попадали в полутемный 40-метровый коридор, который где-то вдалеке утыкался в нашу дверь, обтянутую потрескавшимся дерматином. Лестница была единственным архитектурным компонентом, напоминавшим о прежнем внутреннем убранстве дома. Наверное, поэтому во время последней перестройки здания лестницу сохранили и перенесли к крыльцу, притороченному к фасаду прямо под нашими окнами. Теперь вход стал действительно парадным. Сегодня она ведет через «нашу» квартиру в Союз театральных деятелей. Если смотреть на дом с Большой Дмитровки (для меня по сей день — Пушкинская), то как раз нашими окнами начинался отсчет жилых помещений второго этажа. Весь первый этаж еще с пушкинских времен был занят типографией.
С переездом в Москву все оказалось совсем не так, как я ожидал. Во-первых, сразу выяснилось, что я — «провинциал». Вокруг посмеивались над моей не по-московски четкой артикуляцией согласных, медлительностью и сдержанностью.
Во-вторых, испытанию подверглись привычные представления о базовых ценностях:
Требовалось быстро приспосабливаться и к функционированию в мегаполисе Даже привыкание к новым звукам и запахам давалось не сразу. Респектабельные красные «аннушки», скользящие вдоль чугунных оград бульварного кольца, при всей своей элегантности никогда не смогут сравниться с нашими игрушечными голубыми вагончиками «десяток» и «четверок». А ядовитые выбросы столичного автотранспорта, запахи плавящегося асфальта и прибитой дождем пыли никак не вытесняли память о фиалковом дурмане львовских улиц. Потешить обоняние здесь можно было лишь в Елисеевском, который встречал посетителей экзотическим букетом из ароматов свежемолотого кофе, копченостей и горячей выпечки. (Но и этот бастион рухнет через полвека — с приходом долгожданного капитализма с его бездушными вакуумными упаковками). После Львова, изысканной малахитовой шкатулки, Москва утомляла: миллионы людей и считанные сортиры. Если вовремя не прислониться к водосточной трубе, тебе — труба.
Наверное, появление нового жильца в квартире номер 6 дома 10 по Страстному бульвару внесло некоторую неопределенность не только в мою жизнь. Ко мне первое время присматривались. С подозрением и любопытством, как к прибившемуся котенку, который зачем-то забрался в тапок. Нашкодит или не нашкодит?
Я терпеливо осваивал и новые социальные роли. До того я был единственным ребенком в семье, а когда у Крайчиков родилась дочь, — старшим братом. Существование собственного старшего брата имело символическое значение. Мы с Вовкой встречались пару раз в году на какой-нибудь кратовской или красковской даче, нас фотографировали, покупали одинаковые матроски или панамы. Сближение шло на базе совместных игр, проказ и «классовой» солидарности перед лицом родительских «репрессий». Перебравшись в Москву, я автоматически стал младшеньким. Ох, непростое это дело, скажу я вам. Новизна и незаангажированность делали свое дело — меня не обижали и даже пеклись обо мне больше, чем я в том нуждался. Вова безропотно потеснился на своем диване, который ему теперь приходилось делить со свалившимся с неба братцем. Он же привел записываться в свою 635 школу на Москвина. Алла таскала в кино на «Пляску святого Витта» c Игорем Ильинским и в парк Горького, где можно было полетать на «блохе», повертеться на чертовом колесе, вдоволь покривляться перед зеркалами в комнате смеха, без всяких ограничений лопать эскимо и весело разглядывать упившихся сограждан, тщетно пытающихся удержаться на двух точках. Мама, не пряча эмоций, любовалась мной, тискала, зацеловывала, то и дело напоминая о том, что я — «вылитый Семен». А Семен был вынужден теперь зорко следить за тем, чтобы подарки, которые у него бесцеремонно вымогал старший сын, дублировались. Так я стал обладателем первых собственных часов «Москва» с черным циферблатом и светящимися стрелками. Полученный на 18-летие от мамы «Лонжин», чудом избежавший конфискации, побудит меня в качестве гуманитарной помощи передарить старые часы деду Аврум-Янкелю. После того, как Вова «выбил» из отца техническую новинку фотоаппарат «Смена», мне перепал его «Любитель». Наказания, как и подарки, распределялись между нами более или менее поровну.
Приученный к сдержанности, я нервно реагировал на необузданный темперамент чад и домочадцев, на вербальную распущенность, царившую в доме. Правда-матка истекала кровью. Ее резали вдоль и поперек невзирая на лица, на чувства оппонента или случайного свидетеля распри. Брат и сестра боролись за свои права (как они их понимали) бунтарскими средствами, а я — выжиданием и терпеливостью, тем, что люди называют «себе на уме». Некоторое время я мог позволить себе такую роскошь — ведь мне было, куда отступать. У старших такая опция отсутствовала.
Любимчиков в семье не было. Разве что брата любили особой, скорее мужской любовью — за его исключительные способности. Нас же с сестрой — просто за то, что мы есть. И Алла и я были равнодушны к похвалам, да и внешних поводов для восторгов давали меньше. Жизнь была непростой. Но мы научились самостоятельно искать выход из любой ситуации, не привлекая родителей, по принципу — «лучше зажечь свечу, чем ругать темноту». Ругать темноту — удел мамы.
Наш мир был экспериментальной лабораторией, где истинно лишь то, что ново. Новые слухи, идеи, друзья, ботинки, книги, журналы пробуждали энтузиазм и надежды. Никаких традиций, доктрин, ритуалов, обеденных часов, никакой косности, канонов, семейных советов, стратегических планов. Слово «дисциплина» — синоним диктатуры. Да здравствует анархия! Все остальное вызывало зевоту. Даже бензин для выведения пятен соседствовал с уксусом в кухонном шкафу в чекушке из-под… уксуса. Ритуальными были только ссоры родителей.
Если мама сердилась на кого-то из нас, а я высовывался со своими аргументами, она реагировала просто и прямодушно: «А ты вообще молчи!» Я не обижался на дискриминацию — ясно, что мои доводы были неприемлемы, но неотразимы.
В школе и во дворе беспощадно обижали. Здесь уже ничто не напоминало той семейной дворовой атмосферы, какая была «у нас на Франка». Да и сами игры были другие. На Страстном больше дворового пространства. В центре пыльного, загазованного двора стояли качели, которые мы использовали преимущественно для игры в «жопки» или «сиськобол» — модификация русской лапты. Этого пространства хватало