и треск слюдяной на цветущую землю уронишь.
Тихий Иерихон
Зоберн Олег Владимирович родился в 1980 году в Москве, студент Литературного института им. Горького. В “Новом мире” печатается впервые. Живет в Москве.
Подмосковный пионерлагерь “Красная сосна” спал в предрассветной дымке, когда горнист из третьего отряда тихо, чтобы не разбудить ребят в палате, надел майку, синие шорты, застегнул сандалии. Ловко прибрал кровать, уткнув в изголовье треугольник подушки. Умылся, пригладил светлые вихры, сам себе показал язык в зеркале и пошел в заветную комнату, где хранились важные вещи: знамя, мячи, галстуки и длинный бронзовый горн, гордость лагеря, — хорошей работы труба для режимных сигналов. Пионеры знали: кто разбужен звонкой зорькой, на ней сыгранной, с утра весел, и если видел дурные сны, то быстро их забывал. Даже вожатые верили этому, рассказывали о горне детям новых смен.
Горнист снял с шеи ключ на шнурке, открыл заветную комнату. Черный бархатный футляр стоял в особой фанерной нише, рядом со знаменем. Мальчик достал инструмент, бережно протер ветошью и поспешил к небольшому возвышению посреди лагеря, откуда хорошо слышна побудка всем отрядам.
За дальним лесом на новый лад осветилось небо. Щебетали первые птахи. Шлепая сандалиями по сырым асфальтовым дорожкам, он обходил лягушек и лужи с розовыми червями на доньях — ночью был дождь. Возле столовой свернул направо, ко второму корпусу, и обжег загорелое колено мокрым крапивным стеблем, свесившимся через бордюр. Пришлось остановиться, почесать больное место, на коже вздулись белые пупырышки.
Осталось миновать спортплощадку, подняться на пригорок, затрубить… Через несколько минут пионеры выбегут на зарядку, с уважением глядя на горниста, и Верка из четвертого отряда улыбнется ему…
Горнист давно приметил Верку, только знакомиться не решался, боязно, вдруг засмеет? Да еще и подругам расскажет.
Верку дружно признали самой красивой девчонкой за эту смену. Смуглая, зеленоглазая, огневая, многие в нее влюблялись, даже один вожатый, но горнист преимущество имел: дудеть зорьку, обед и отбой — почетно. Кое-кто ему завидовал — мол, вот какой, ходит в героях… Хотя только кажется, что трубить просто. Нет, делается это с чувством, особенно побудка. Внутренне собраться нужно, представить, как летит трубный глас по Стране Советов и в каждом пионерлагере отзываются другие горнисты, а зорька над полями-лесами, над родными просторами реет, всех-всех будит, от маленького зверька до Генерального секретаря Партии.
Идет горнист к пригорку, понимает: пора, наверное, Верке признаться. После зарядки, в столовой, отвести ее в сторону, покраснеть и сказать, что…
“Нельзя дальше мучиться, — думал он. — Я, конечно, горнист, ответственный пионер, так ведь не железный. Даже вожди, говорят, влюблялись. Вот подойду и…” Какими словами признаваться, он не знал, чувствовал только, что надо страх унять, сделать решительный шаг, несмотря на возможный позор.
Взобрался на пригорок, поправил галстук, набрал, сколько мог, утреннего воздуха в легкие и затрубил. Умолкли птицы, и небо застило невесть откуда наплывшими тучами. Горнист удивился, но продолжил трубить. Солнце, казалось, передумало подыматься, повисло за лесом, растекшись по серому небу багровой мутью.
Пионеры не выбегали на зарядку, а жилые корпуса лагеря стали на глазах ветшать. Со звоном сыпались стекла, отслаивалась штукатурка, и трескались асфальтовые дорожки. Облез и накренился гипсовый вождь возле столовой с заколоченной дверью, плац для линеек зарос травой, гранитный геройский стенд в пушистом ельничке дачниками раскурочен.
Горнист кончил побудку. Прислушался. Тихо. Осмотрел отчего-то потускневший горн. Сам натирал до солнечных зайцев, а труба вдруг поблекла, прозеленью изошла, будто много лет за нее не брались.
Пригорок под ногами тоже вроде просел. Горнист спустился на дорогу, подошел к распахнутой двери четвертого отряда, в котором должна быть Верка, осторожно заглянул внутрь. А там пол местами прогнил, валяются ржавые кровати, тряпье, белая краска на потолке изогнулась лоскутами; унитазы в уборной разбиты — торчат розовые керамические остовы.
— Вер, Ве-ерка, — тихо позвал горнист, силясь не заплакать. — Есть тут кто?
Только сквозняк шелестит на полу желтыми страницами рваной политиздатовской книги.
Соображать, что делать, оказалось больно и трудно: пять минут назад были ребята, вожатые, Верка… Куда все делись? Кто его заберет домой, ведь родители не знают, что стряслось.
Еще надеясь дозваться кого-нибудь, он громче крикнул в сырую пустоту здания:
— Ребя-ата! Э-эй, ребята!!!
Не отвечают.
Опустился на корточки, прислонясь спиной к шершавой стене, положил горн рядом.
Холодно.
Обхватил колени руками.
Сыпанул дождик, мерно застучали капли о жестяной подоконник.
Противно каркнула ворона...
Горнист собрался было бежать из лагеря, да показалось, что Верка тут где-то. “Хотя, — рассудил он, — если нет никого, значит, Верка тоже ушла…”
Он заплакал, чувствуя, как слезы каплют на озябшие колени, и долго сидел так. Вспомнил, что Верка удивилась бы, будь она рядом, ведь горнист, смелый пионер, а плачет.
Встал, взял горн.
Решил выбираться из развалин.
С дороги оглянулся на голубые металлические ворота “Красной сосны”, утер нос и пошел.
Он помнил: когда свернули с шоссе, детей везли через лес, потом мимо большого совхоза, и опять дорога петляла по лесу до самого лагеря. Тогда, в автобусе с ребятами, было весело, он почти не смотрел в окно. Случайно запомнились лес и совхоз — кажется, “Восход”. На обочине еще кирпичный указатель стоял, а над названием совхоза расходились алые лучи из крашеной арматуры.
Решил идти, пока не встретятся люди. Тогда можно спросить, как домой попасть.
Вскоре промок. На белых гольфах расплылись грязные пятна, сырые шорты и майка не грели. Лес по обеим сторонам дороги шумел в вершинах, дождь то стихал, то накрапывал вновь.
Горн под мышкой холодил бок. Бросать его жалко, все ж не простая труба. Тяжела только, мешается, да без горна он уже не горнист, так, невесть кто.
Когда совсем замерз, остановился потрубить. Вдруг бодрее станет?
Труба на этот раз не действовала. Потопал дальше, хлюпая сандалиями.
…Когда дождь иссяк, идти стало немного легче, будто сил прибавилось. Захотелось пить. Выбрал на обочине лужу попрозрачнее, с камешками и темной листвой на дне, нагнулся, глотнул. Увидел свое отражение, и странная догадка вдруг: понял горнист, что взрослеет.
Взрослеть не хотелось, но мальчишеское лицо огрубело, пушок на подбородке отвердел настоящей щетиной, а шорты уже не вмещали раздобревшие икры и треснули, когда вставал. Тесные сандалии скинул и грязные гольфы стянул. Босиком сподручнее. Бронзовая труба стала легче и меньше.
“Расту, — подумал он, собираясь идти, — а дальше куда? Даже до совхоза еще не добрался. Успеть бы к ночи встретить кого, о дороге справиться… Есть охота”.
Думалось горнисту теперь тоже по-взрослому, он ощутил, как умнеет, как отяжелела голова. Осмотрелся внимательно, стоя у лужи: что еще неведомо? Сосчитал молодые елочки на обочине слева. Получилось восемнадцать штук.
На повороте, за которым дорога снова тянулась до горизонта серой асфальтовой лентой с лесом по краям, в кустах зашумело, послышался треск ветвей.
Горнист остановился, перехватил трубу за конец, чтоб, если лихие люди, инструментом разить. Ведь ограбить могут. Вспомнил, что в заднем кармане шорт лежат десять рублей. Родители с собой дали, отправляя в лагерь. Достал вдвое сложенный красный червонец со щурым портретом, зажал в кулаке.
За деревьями — возня, потом, раздвинув мокрые кусты, на дорогу выбрался долговязый парень в спортивном костюме, с большим зеленым ящиком на ремне через плечо.
Где-то горнист его видел…
Долговязый подошел, протянул руку:
— Здорово, горнист, вот и встретились. Помню, помню, как ты в детстве трубил, молодец… — Он поставил ящик на дорогу. — А чё босиком чапаешь?
— Так, из сандалий вырос, — сказал горнист и вспомнил, что это Леха, тот самый Леха, вместе в отряде были, дружили. Втайне от вожатых бегали вечерами на реку купаться, покуривали, и оба в Верку влюбились.