Я по-прежнему покупаю продукты впрок и не могу ничего оставить на тарелке.
Женщинам, наверное, бедность дается еще труднее, чем нам. Во все времена. Бабка — та, что сожгла фотографии княжеской семьи, — рассказывала мне, что в лагере за превышение плана работы им выдавали десять граммов масла. Бабка не ела это масло, она мазала его себе на лицо — чтобы лучше выглядеть, когда ее увидит сын, когда она вернется. Отец тоже рассказывал мне, что он испугался, когда впервые увидел свою мать после ссылки. Она была совсем не такой, какой жила в его снах. Она была вся седая и без единого зуба. Отец помнил ее красивой девушкой с тех фотографий на картонках, которые бабка бросала в печку. Фотографии желтели и корчились, перед тем как превратиться в дым.
Праздник жизни во время бедности — высшее достижение социалистического реализма.
Когда мы с сестрой были маленькими, родители призывали нас в свидетели своих скандалов и даже в судьи. «Вот я ему сказала, а он мне…» — «Лжешь ты, о женщина! Змея ты, а не человек!» Они быстро забывали о своих ссорах и долго — но ненадолго — мирились. Вот так однажды, в знак примирения, отец решил разобрать свой отчий дом на берегу моря, недалеко от города Гагры, и собрать из старых бревен дачу. Он выбрал Чачубетский район потому, что это как раз на полпути между Тбилиси и Гори, как будто по дороге от матери к отцу, если идти навстречу друг другу. И вот так же, в знак примирения, он решился впервые поехать на курорт вместе с матерью, в Гагры, на берег Черного моря, где и погиб.
Родители забывали о своих ссорах, а мы — нет. Я научился сбегать из дома к друзьям или «боевым подругам», а моя сестра запиралась в туалете и курила. Если ее заставали за этим, она сваливала вину на меня. Мне, как мальчику, было простительно курить, а ей — нет. Есть, наверное, вина моих родителей в том, что сестра провела свою молодость в мечтах, как в кино, — ей не хотелось видеть жизнь такой, как она есть. Есть и моя вина — в том, что я привел в наш дом ее будущего мужа, своего тогдашнего друга. Я до сих пор виню себя в этом, хотя и понимаю, что они могли бы встретиться где-нибудь и без меня. Почему она приняла первое увлечение за любовь? Как легко обмануть девочку, которая умеет только мечтать! Мне противны все воспоминания о тех днях — как мы с отцом искали их повсюду, когда они «сбежали», как мы вынуждены были заставить его расписаться и потом развестись, чтобы она называлась женщиной с неудавшимся браком, а не испорченной девкой. В Грузии у тебя либо честь, либо бесчестье.
Я часто думаю — легко ли быть дочерью признанной красавицы? Я не знаю. Не могу знать. Когда мать забирает, оттягивает на себя все внимание, когда тебя постоянно сравнивают с ней, а сравнение не в твою пользу. Я никогда не замечал внешность моей сестры. Как и хромоту моей матери! Моя сестра — полевой цветок мак, в обществе она чувствует себя неловко, как в вазе, сразу сбрасывает лепестки. Я обнаружил, что мать выигрывает в сравнении, только по фотографии, которую я снял уже здесь, в Канаде, в первую осень — мы еще без пальто, а листья на деревьях уже желтые. Мать со своим двадцатилетним мальчиком — как же его звали? Ах, да, Александр! — и слева — сестра. Полная высокая женщина, уже стареющая, — это дочь, а рядом — элегантная, как актриса, маленькая, почти миниатюрная женщина необычайной красоты. Наша мать Мзия.
По фотографии видно, что ее красота, как говорил Тузик, слишком яркая, броская, редкая, как красный флаг в «Броненосце „Потемкин“». На бумаге — но не в жизни — красоту можно разложить на составные части. Одна маленькая ножка выдвинута вперед, что создает острый конец треугольника, вся фигура будто сходит на нет. Земли касается только узкая туфелька, точка каблука. И от этого женщина кажется воздушной, невесомой, летящей вверх. Круглые бедра, узкая талия, высокая грудь. Платье — очень простое, если не знаешь, каким трудом досталась эта простота. Платье служит хозяйке каждой своей складкой и выточкой, оно обхватывает тело, как панцирь. Как будто кто-то нарисовал идеальную женскую фигуру и закрасил ее грифелем, не нарушая очерченных границ. Лицо. Не по возрасту пухлые губы. Полуулыбка. Большие, широко расставленные глаза. Счастье в глазах. Глаза улыбаются, дополняют улыбку губ. Все лицо светится счастьем. Праздник, а не женщина!
Фотография снята где-то в девяносто втором году, когда мы все только перебрались в Канаду, почти сразу же после смерти отца. Моя мать быстро нашла себе нового мужчину — двадцатилетнего мальчика. Она давала частные уроки пения, Александр был ее учеником. «Начнем сначала, с той же ноты!» — говорила она ему, складывая губки сердечком. Те немногие слова, что она знала по-французски. Он написал ей любовное письмо и пытался повеситься, его спасли. Наверное, ей казалось, что это возможно в жизни — начать все сначала, с той же ноты. Откуда взялась в ней эта неисчерпаемая, неистовая радость жизни? Может быть, моя мать — большая актриса, самая большая из всех непризнанных актрис.
…Конец в черно-белом советском фильме, в котором мы все играли, наступил по правилам искусства социалистического реализма. Добро победило зло. Снова кто-то решил за нас, вместо нас, — какие страницы вырвать, а какие вклеить, хотя от этого в книге не стало больше правды. Горбачев объявил по телевизору, что театр закрывается, пора расходиться. Советский Союз приказал долго жить.
Я стоял на кухне, я только пришел с работы, был вечер. Отец сидел в кресле перед телевизором, мать — в спальне перед зеркалом, сестра — где-то дома, наверное, курила в туалете. Все на своих местах. Горбачев застал нас врасплох. Он, капитан, первым покинул тонущий корабль.
«Где вы были, когда умерла принцесса Диана?» Иногда я спрашиваю об этом своих друзей в Канаде.
Все помнят.
А где вы были, когда умер Советский Союз? Я был на кухне, мой отец — перед телевизором, моя мать…
Я должен сказать, что в тот момент во мне не было чувств, какие есть сейчас. Сейчас, много лет спустя, ненависть и любовь к Советскому Союзу живут во мне одновременно. Я переживаю смерть страны, в которой родился, как смерть любимого человека, который сильно страдал. И ты хотел, чтоб он умер, потому что любил. Или как переживал бы я, если б случилось, развод своих родителей, которые любили друг друга, а жить вместе не могли. А тогда? Был страх — легкий, привычный, больше похожий на безучастный интерес. Вот, ушли Горбачева, а кто придет? И была уверенность — наше будущее совершенно не зависит от нас. Нас все равно никто не спросит. Нам только ждать и смотреть.
Наутро обменяли советские деньги, без объявления. Мы снова остались в дураках. Жизнь входила в свою колею.
Толпа быстро разорвала еще теплое тело на части, забила Союз до смерти камнями Берлинской стены. Свобода! Началось самое мирное время двадцатого века — потому что войны перестали быть мировыми, а раздробились на мелкие и локальные, когда убивают не массово и не где-то, а здесь, в твоем доме, твоего собственного отца. Советский танк вышел из военного парада и пошел наезжать на нас, безоружных. А перед ним стал возникать, как из дыма, бедный человек с авоськами, герой нового времени.
Ружье, что вынесли на сцену в начале пьесы, выстрелило.
Как начинается современная немировая война? Глупые бросаются вперед, умные бегут за ними, чтоб остановить. А погибают все.
Мой отец пошел утром на море. Один, мать не захотела вставать — слишком рано. Он был в светлых брюках и светлой сорочке с короткими рукавами, в светлой кепке. Он держал в руках голубое полотенце и вчерашние газеты, свернутые трубочкой. Он всегда носил с собой в кармане очки и маленькие ножницы. Даже на пляже, под солнцем, он «строгал» фразы. Привык.
«Когда мы встретимся?» — спросил он ее на прощание. Как тогда, на вершине горы Вере, в первый раз. Когда его сердце сгорело, обуглилось за ночь от любви, под дождем.
Никогда.
Город Гагры тянется вдоль берега моря, как песня. С одной стороны — море, с другой — горы. Горы пытаются опустить ноги в воду, а город мешает. Когда началась стрельба в одном конце города, в другом еще ничего не знали. Надували матрацы, чтоб лежать-загорать или плавать. Пальмы вокруг, запах магнолий. Мой отец, наверное, раскладывал на камнях то, что «настрогал».
Стрельба быстро перекинулась с одного конца города на другой. Люди не бегали под пулями, а метались. Туфли, все без пары, — следы. И тела.
Вы не видели пожилого человека в светлых брюках и светлой сорочке? В светлой кепке? С голубым полотенцем в руках?
Когда же мы встретимся?
Мать бежала вниз, к пляжу, а навстречу ей бежали кричащие женщины. Орущие женщины. Одна — в домашних тапочках, с ведром воды в руке. Она вышла из дома за водой, а назад уже не пускали. Оцепили все. «Не ходите туда, — кричали, — там стреляют!» И эта женщина бегала и кричала истошно и не выпускала ведра из рук, а воды там осталось — на самом дне.