Я шел по пустой, ночной набережной Москвы-реки, вода ее была антрацитово-черна, зловеща и в холоде этой масляной, влажной темноты, зажатой бетонными берегами, виделось нечто грозно сопричастное к смерти, самоубийству, могиле... Я перебирал в памяти всех, всех, всех...
Отец, мать? Добрые, жалкие обыватели, живущие по канонам, не ими выдуманным, чуточку сомневающиеся, но чуточку — милое племя безропотной полуинтеллигенцки. Деньги? Их они любили, да. Не чрезмерно, но...
Олег? Трепло и слабак. Дензнаки? Перед ними он не благоговел, однако на пропой и свободное философствование они ему были нужны до зарезу. Отсюда — последствия.
Мишка, Эдик? Здесь просто. Жулье, ворье, лихой злобный народец, и деньги для них — высший смысл бытия.
Володька Крохин? А что он? Ловкий язык, душеспасительные речи, рассуждения в глобале, за душой — пятьдесят копеек, да и те желтой россыпью, однако строптив и обидчив. Натура же рабская: предложи ему конкретную сумму, и плюнет Вова и на глобал, и на душеспасительность, и на себя самого.
Моя безответная любовь Марина? Тут дело сложнее, но есть деталь: «додж» ей тогда очень понравился, а когда из него возле театра выходила, то все перья распустила, на публику работая: мол, вот мы какие, ага. Тоже к внешнему ее тянет, к парадному. К карьере в искусстве, а искусство — оно как бы приложение к прочему. А муженек ее вообще насквозь фальшивый. Ничего нет, одна пустота, а делает вид, будто у него всего полно! И не один он такой — стремящийся выглядеть как лорд и думать как меняла...
Вот тебе и люди искусства. А вчера в журнальчике я портрет Стрепетовой увидел. Ну и понял... всю разницу. И не только в женских образах. Эх, Олег Сергеевич, друг золотой, подумалось, сподобиться бы тебе нарисовать такое лицо, такие глаза... Или нет подобной натуры, нет таких глаз уже, что ли, на земле этой?..
Ну-с, дальше... Ирочка? На день сегодняшний — одинокое светлое пятно. Оно, пятно это, вероятно, здорово потемнеет со временем, может, и в кляксу превратится, но пока я вижу в ней то, чего не встречал: доброту истинную, без оглядок, умничаний и позерства. И к тому, чтобы в «додже» разъезжать — это я усек, — она не стремилась. Ну отдельный вопрос, короче.
И вот, бредя под фонарями, я размышлял:
«Чтобы познать людей, и научиться прощать, и быть выше суеты, надо познать деньги. В неограниченном их количестве. Деньги — серьезная школа анализа людей и мира. И, встречая лишь грязь на путях такого познания, можно в итоге уяснить светлое и великое, даже не встретив его ни разу. И главное — поверить в него!»
Я как-то успокоился от этого открытия. Но только на миг. Опять вспомнилась покинутая компания, и вновь я озлобился. Нет, люди были противны мне. В их лицах я видел ложь, в их пальцах — жадность, в их взглядах — фальшь. Конечно, и я мало чем отличался от остальных, но... я сумел поскорбеть о себе через других, и это обнадеживало, в общем.
Набережная тянулась в бесконечность. Ночной апрельский морозец зверел, и я приходил к мысли, что променад пора завершать — нос и щеки становились посторонними и не ощущались даже колким воротником пальто. Оглянулся. Такси.
Тормоза схватили колеса, и машина, с хрустом проскользив по мерзлому снегу обочины, остановилась.
— Сокольники, — сказал я, сообразив, что шагал в обратном направлении.
— Ты чего, друг? — начал водила. — Я только...
— Только оттуда, — подтвердил я. — А скоро в парк. Но давай развернемся. Затруднения будут оплачены. — И уселся рядом с ним, размякая от тепла печки и трескотни приемника.
Такси, то есть автомобиль, дышало на ладан. Коробка урчала, лампа давления масла угрожающим красным квадратом тлела на покореженном приборном щитке, амортизаторы безвольно провалились на ухабах, гремела подвеска...
— Отходила, — сказал я, не удержавшись.
— Ну, — согласился наездник, трогая пальцем флюс на упитанной физиономии. — Готовим со сменщиком сотню-другую. Как приготовим — будет новый аппарат.
— Ай-яй-яй, — сказал я, прикидываясь «шляпой». — Это же грабеж! Дача взятки, нетрудовые доходы...
— Всем есть охота, — ответил водила, причмокивая. — Начальнику колонны — отстегни, он — другому... Всем. Они как? — Началось изложение наболевшего. — Они думают, я на дороге украду. А ты укради! Ну вот Сокольники. Так? Ведь попадется — извини, конечно, не про тебя — козел; ну сейчас... за полночь уже... тачки... ну сядь к леваку: червонец, да? Объявит, все. Деньги на «торпеду» — и полетели. Во... А такси? Даст он тебе рупь сверху, а мне только мойка рупь, я те сам его подарю, рупь, х-ха!
Я закрыл глаза. Нехитрая дипломатия эта прослеживалась в своей сути достаточно откровенно: мне надо было готовить трояк сверху, чтоб без обид. Шеф распалялся под мое соглашательское молчание.
— Ну если ты человек, ты отстегни? — проповедовал он с энтузиазмом. — А то сядет, через весь город тащишь его, да еще побыстрей попросит, а это — на гаишника нарвался, пятерочка! А приезжаешь — он те двадцать копеек... х-ха!
— Слушай, — спросил я. — Ты любишь деньги?
Водила аж захлебнулся множеством ответов, пришедших одновременно. Но ответил хорошо:
— Человек любит деньги, как металл — масло, — сказал он. — Спрашиваешь!
Я тихонечко задремал, переваривая его афоризм и подсчитывая, сколько у меня сейчас монет по карманам. Мишкины, потом Эдик за последний ремонт... Семьсот, точно. Или больше?
— ...рупь туда, рупь сюда, — жужжал водила. — А в конечном счете — сам понимаешь.
Я приоткрыл глаза. Пустой, залитый светом проспект, стремительно растущая перспектива его коридора, «зеленая улица», шелест шин. Вспомнил: когда-то я любил ездить по ночной Москве. Просто так. В пустоте улиц. Забываясь в каком-то полете...
— Ну где... тут? — спросил водила.
Я увидел свой дом. На счетчике было два рубля сорок копеек.
Я отсчитал точь-в-точь данную сумму. Я экспериментировал.
Скулы водилы отяжелели от ненависти. Флюс дернулся нервно.
— Вот, — сказал я. — И тридцать копеечек сверху. Нормально?
— Из-за трояка... я тебя... волок... — Голос его постепенно возвышался.
— Шеф, — сказал я ласково, доставая десятку. — На, и не волновайся. Бери. Ты мне отвратителен. Ты некрасиво работаешь. Ты даже не мелкий жулик. Потому что даже для мелкого жулика ты смешон.
Я распахнул дверцу, но выйти не смог — он ухватил меня за полу пальто.
— Ты постой-постой! — скороговорочкой, очумело глотнув слюну, молвил он. — Ну... стой! — В голосе его по-прежнему была злоба, но не та, что прежде, — какая-то уязвленная. — Вот, — сказал он, веером вынимая две трешки и рубль. — Семь. Так. Счас еще... — Он угрюмо отводил ногтем с кожаного пятачка кошелька-лягушки мелочь.